— Ох, ничего удивительного! Я живу на свете достаточно долго, вот и собрал по дороге горстку друзей.
— Это не потому, — говорит Франсуаза.
И вдруг старого старикана, уже на пороге бистро, озаряет: она меня любит, осознает он, и одновременно осознает, что лишь сейчас, когда перестает действовать любовное заклятие и рассеиваются чары, во власти которых он жил и работал последние полгода, когда он уже знает, что начал охладевать к Франсуазе и с каждым днем будет невольно, с упорно нарастающим безразличием, все больше от нее отдаляться, лишь сейчас, словно бы вырвавшись из плена собственных чувств, он, возможно, в состоянии будет заметить чувства другой стороны, быть влюбленным, думает он, для меня всегда плодотворнее, чем быть любимым, и видя, что его из-за стойки заметил лысый, из одних могучих округлостей состоящий мсье Леду, простирает к нему руки и кричит:
— Bonjour, Marius![34]
— Bonjour, Antonio![35] — восклицает тот в ответ звучным баритоном. Bonjour, mademoiselle![36] Я знал, что ты придешь, Антонио, ни секунды не сомневался. Ивет! — зовет он, и почти тотчас же из подсобного помещения за стойкой выходит полная блондинка, — видишь, говорил я, что Антонио, коли уж в кои-то веки выбрался в Париж, не забудет старых друзей. А ты: он такой великий! Великий! Конечно, великий! Но главное он — человек, а уж прилагательные — дело десятое, правда, Антонио?
— Правда — почти неоспоримая и наверняка одна из немногих, которую даже такой закоренелый скептик, как я, готов признать. Прилагательные — штука хорошая, но только если их прилагать правильно. Как поживаете, мадам Леду? Выглядите вы превосходно. Позвольте вам представить мадемуазель Пилье. Франсуаза, это та самая мадам Леду, о которой я тебе столько рассказывал.
— Очень приятно, — говорит мадам Леду, здороваясь с Франсуазой через стойку бара. — Ох, какая же вы молоденькая!
На что мсье Леду:
— А мы только что видели мадемуазель Пилье по телевизору. Вы прекрасно смотритесь, хотя, к сожалению, черно-белый экранчик не может передать ваш колорит.
— Слышишь, Франсуаза? Похвала из уст Мариуса дорогого стоит.
— Что вам подать? — спрашивает мадам Леду. — Чего-нибудь выпить?
— Ивет! — негодующе восклицает мсье Леду, — ты разве не помнишь, что Антонио всегда пьет «Блан де блан»?
Мадам Леду вздыхает.
— Кто ж может знать, что мсье Антонио любит теперь. У мужчин вкусы меняются как листки в календаре.
— Браво, мадам Леду! — чуточку неестественно смеется Ортис, — вы правы. Мы, мужчины, испорчены до мозга костей. Но «Блан де блан» я храню верность. Особенно в Париже. Париж — прекрасный город, но был бы еще прекраснее, если б ему подбавить южного аромата.
— У нас еще есть несколько бутылок «Блан де блан» сорок восьмого года, — говорит мсье Леду. — А вам, мадемуазель, тоже «Блан де блан» или вы предпочитаете что-нибудь другое?
— Да нет же! — тоненько, словно хрустальная флейта, отзывается Франсуаза.
Ортис поворачивается к ней с некоторым раздражением.
— Что нет? Хочешь белого?
— Ну конечно же!
— Тогда мы попросим бутылочку сорок восьмого.
И, когда мадам Леду выходит:
— Ну что, Мариус? Про здоровье не спрашиваю, ты просто цветешь. А как идут дела?
— На будущий год мы с Ивет, наверно, покинем Париж.
— Это я понимаю! Ты уже что-нибудь присмотрел?
— Плод дозревает. Думаю, через год его уже можно будет сорвать. Боюсь говорить, но если все пойдет, как я задумал, мы будем соседями, Антонио. От Грасса до Кань — рукой подать.
— Это было б чудесно! Слышишь, Франсуаза? мы с семейством Леду будем по праздникам обмениваться визитами. Поздравляю, Мариус! Тебе давно причитается. Собственно, одним боком ты как бы уже рантье. Год — это ж сущий пустяк.
И думает: колоссальный срок, двенадцать месяцев, что может быть через год? и вдруг осознает, что у него устали ноги и побаливает крестец.
— Пожалуй, присядем, Франсуаза, — говорит он, — ты уже два часа на ногах, устала, наверно?
— Немножко, — тихо отвечает она.
И они занимают столик в глубине маленького зала, возле окна, бистро в эту вечернюю пору уже пусто, только напротив, у стены сидит молодая пара, он в солдатском мундире, она совсем деревенская, оба светловолосые и маленькие, сидят рядом, держась за руки, и их детские лица страшно печальны, они сидят, сблизив головы, но молчат, и, посмотрев на них, нетрудно догадаться, что это молчание людей, которым предстоит разлука.
Старик с минуту их разглядывает, я бы уже не сумел так молчать, думает он и отворачивает голову: за окном, по противоположному тротуару, упорно и беспокойно снуют безмолвными тенями фигуры молодых мужчин.
— Шакалы, — бормочет Ортис.
Франсуаза вздрогнула, а ее тяжелые совиные глаза слегка округлились.
— Дураки эти репортеры, все время за нами тащились. Думают, я их не видел. Я все вижу. Не обращай внимания. Ты неважно выглядишь, утомил тебя все ж таки этот вернисаж.
— У меня болит голова.
Но божественному пока неохота возвращаться в суверенную башню, поэтому он говорит:
— Выпей вина, это тебе поможет. Почему ты такая задумчивая?
— Да нет же!
— Не спорь. Отличное вино. Тебе нравится?
— Да.