Таня с Сергеем — современные Ромео и Джульетта — отличаются от своих шекспировских прототипов тем, что не расплачиваются жизнью за невозможность счастья, а остаются жить, растворяясь в ней. Они тоже умирают вместе со своей любовью, только в символическом смысле — они становятся другими: он — мужем Люды, она — женой Игоря. (Существует и такое решение проблемы: верен любви — люблю другую…) Но почему же мы тогда называем их Ромео и Джульеттой, а не просто влюбленными? Ведь не ради красного словца режиссер сравнивал их с шекспировскими персонажами? Возможно, он хотел подчеркнуть, что точкой отсчета жизни зрелого человека является пережитая им собственная смерть — как смерть его мечты о безоблачном счастье… А тот, кто не умирал, тот и не любил, и не жил, и не герой?
В метро, на лавочках бульваров, в офисах и театрах — повсюду бродят несостоявшиеся самоубийцы, реанимированные трупы… Я тоже из их числа — и все мы называем себя: «человек с опытом». «Опытом умирания?» — «…И позднейшего воскрешения!» Итак, условие продолжения жизни — это множественное перерождение. И наоборот, идеальная любовь, находясь в конфликте с реальностью, в конце концов отказывается от нее. Ромео и Джульетта сегодня — взрослее, старее своих шекспировских прообразов, они обзаводятся семейством, живут во имя «нового смысла». В их мудрости много печальной иронии. Я думаю, что пафос самого финала картины (Сергей обнимает Люду, смотрит на ребенка, затем переводит взгляд на панораму за окном) пронзителен именно потому, что мы в него не верим: не то это счастье! Это скорее выписка из больницы, тем и хороша. Мы знаем, что так именно и бывает — собрали человека по кусочкам, и когда он наконец стал различать цвет и запах, все облегченно вздохнули. Такому счастью можно сострадать. Грустному финалу с многоточием зритель сопереживает гораздо больше, чем хеппи-энду с жирной точкой в конце, это знают сегодня даже дети. Двадцатый век, век кино, нас все еще учит сопереживанию — видимо, потому, что это большой дефицит, и чем дальше, тем больше. Очевидно также, что жизнь и есть многоточие, подразумевающее многочисленные варианты. И только точка, поставленная в своем собственном конце, гарантирует незыблемость совершенной конструкции. Это ли не смешно?
Так в окончательном варианте мы с Женей и проиграли эту сцену: замедляя и оттягивая вспышку эмоций. Мне с трудом дались слова героини о том, что «она жена другого, а та, другая — умерла». Я не верила, что Таня разлюбила Сергея и теперь отказывает ему. Кончаловский просил облегчать текст и быть в сцене очень женственной, никакой открытой драмы! Я доверилась ему, но внутренне не понимала такой задачи. Уже много позднее, приобретя опыт, близкий к опыту моей героини, я убедилась, насколько верным было такое решение. Когда сердце переполняет страдание, человек начинает убаюкивать сам себя и говорит ласково, почти шепотом: об измене, о смерти, о переезде на другую квартиру… И все же мне показалось символичным, что режиссер оставил Таню в ее изначальном образе «зайчика», по-детски недоумевающей: а что же, собственно, произошло? Он изменил концовку сцены, какой она была в сценарии. Таня выбегала во двор вслед за Сергеем и участвовала в апофеозе его драмы, что давало героине возможность пережить эмоциональную кульминацию. В фильме вместо этого за Сергеем бежит ее мать, которая отыгрывает все то, что должна была бы выразить дочь. Такое решение вызвало во мне внутреннее негодование: я почти физически ощущала, что мне заткнули рот, упрятали с глаз долой, не позволили открыть свои подлинные чувства. Я даже усмотрела здесь суть личного конфликта с Кончаловским: он не хотел видеть во мне умудренную опытом, сильную женщину, предпочитая законсервировать в виде девственной мечты. Но возможно, я излишне усложняла подсознательные мотивировки режиссера — он просто сохранял стиль и жанр, в котором существовали его герои. А я по-прежнему не разделяла, где речь идет обо мне, а где — о Тане. Да и вообще, была ли когда-нибудь речь только обо мне?
Говоря о «жанре», любопытно вспомнить еще один эпизод, сыгранный мной вместе с Ией Саввиной. Я имею в виду сцену, где Таню, онемевшую от горя, мать заставляет взять в руки тесто и начать его бить и мять — то есть возвращает ее к жизни, к действию, переламывает ее оцепенение. Слова матери: «Бей, бей!» — Таня пропускает мимо ушей, и только после пощечины она пробуждается. Во время съемки Ия Сергеевна залепила мне такую смачную оплеуху, что слезы брызнули из глаз, освободив мою душу от множества обид. Мне даже показалось, что теперь Ия Сергеевна прониклась ко мне искренней любовью. В этом, наверное, и заключается эффект психодрамы. Во время игры человек открыто выражает то, что чувствовал, но запрещал себе в жизни — и так наконец достигает миролюбивого и благодушного состояния. «Эх, дать бы по физиономии… Ну, вот и дал, теперь можно и пожалеть!»