Остановив машину в Воротниковском переулке, мы прошли к обветшалому строению и спустились в полуподвальное помещение. Переступив порог, я очутилась в другом мире, если не сказать — другом измерении. Атмосфера мастерской завораживала — потрескавшиеся стены, широкий деревянный стол, над ним плакат с изображением молодого Наполеона работы Жака Луи Давида, рядом на стене — английский флаг, мольберт, картины, музыка Баха, запах сигары. Все располагало к молчаливому диалогу с вещественным миром — одной из ипостасей мира духовного. Никто, пожалуй, так высоко не ценит окружающую нас предметную реальность, как художники-живописцы. Оттого в их домах настроение создают не люди, а формы, материалы, фактуры, цвета — и все это гудит, вибрирует, общается, населяет пространство собой, как человеческая компания. Художник может часами беседовать с темной охрой, полемизировать с чистейшим кобальтом и воспринимать тень от склянки как приветствие невидимого мира… (Что же интересного ему могла сообщить я?)
На покрытых пожелтевшей штукатуркой стенах висели эскизы декораций: «Дворянское гнездо», «Зеркало», «Сибириада» — живописный хаос интерьеров, меланхолия полупустых комнат, темных прихожих, запыленных стекол с паутиной, треснувших поверхностей… Натюрморты — блестящий елочный шар, покоящийся в складках незамысловатой ткани… винные пробки, словно картечь, разбросанные возле тяжелой, похожей на Царь-пушку черной бутылки… желтые лимоны, каждый со своим особенным лицом, подвешенные на бечевке вдоль ночного окна… Созерцание этой дисгармонии — сочетание хрупкого материала с грубым, бытовых предметов — с декоративными, роскошного — с примитивным, сочетание случайного и закономерного — вызывало сильный эмоциональный отклик и печаль. В каждой работе — свидание конечного с вечным, жизнь на исходе цивилизации, чувств, истории… Это мир натюрморта, или «мертвой натуры», которая некогда была жива… Мир художника Двигубского…
Мы сидели в его мастерской и слушали «Хорошо темперированный клавир» Баха. Лицо Николая Львовича выплывало из клубов синеватого дыма, струящегося от сигары, глаза смотрели куда-то внутрь себя, при этом ни на секунду не теряя из виду гостьи. Говорил он с легким акцентом, как будто даже нараспев — его интонирование было не совсем правильным. Я вспомнила слова Андрона о загадочности и притягательности французско-русской смеси, о ностальгических чувствах и мыслях, которые вызывает французская речь у некоторых русских. А также о том, как в свое время во ВГИКе его заинтересовал этот русский парижанин, сын эмигрантов, вернувшийся в конце 50-х на свою историческую Родину. Он во многом был взрослее, образованнее и, безусловно, утонченнее своего окружения. Мне бросилось в глаза его неуловимое сходство с Кончаловским, и я поняла всех женщин, любивших обоих мужчин. Вопрос в том, кто на кого хотел походить. Но ответ напрашивался сам собой. «Боже мой, да ведь андроновское западничество и эстетство заимствовано у Коли!» Моя страсть к расследованиям получила наконец благодатную пищу. Все то, что в Коле обусловлено его рождением и воспитанием, его изначальной культурной раздвоенностью, в Андроне — продукт талантливого подражания: он, как актер, копирует то, что работает на образ. Увлеченность чужим гением подвигает к подражанию, имитации, работе над собой — а не это ли одна из составляющих творчества? Талант компилятора — условие режиссерского таланта, или нет… только актерского?