Он стоял посреди проснувшейся природы, вдруг осуществленный, нашедший себя, он — АЛЕКСЕЙ ЛУНЕВ, человек, мужчина, двадцать пять лет, ныне живущий и здравствующий. Родился в Ринордийске, там же окончил школу, лет с пятнадцати начал писать стихи, потому поступил в Ринордийский Филологический Институт, сокращённо РФИ. Публиковался в газетах, поэтических альманахах, хоть и не очень интенсивно. В двадцать два года с отличием окончил университет, не то, что младший братец-лентяй, а ещё через год уехал в путешествие по загранице, частично на вырученные от публикаций средства, частично при содействии литературного сообщества. Через два года вернулся — в конце августа. С удивлением обнаружил, что довольно популярен в Ринордийске, а может — и за его пределами. В начале ноября написал эпиграмму на правителя страны, за что был сослан в степи приозёрья. Вот так-то.
Это открытие более всего поразило его тем, что всё это он знал уже когда-то. Так почему же только сейчас эти знания вернулись в своём прежнем виде? Как так получилось, что он как будто забыл всю свою жизнь, что за сон, наваждение, что за глубокий провал по ту сторону бытия, длительная заморозка живой памяти и самоосознания? Вот же он, тот самый Алексей Лунев, стоит здесь, никуда не исчезал, не прекращал существование, только был в анабиозе что ли или в коме, душевном таком эквиваленте комы, но всё это время жил. Живёт.
Более того, он по-прежнему поэт, ссылка не отобрала у него ни вдохновения, ни желания сочинять, ни возможности видеть по-особенному. Какие сосны, как ложится на них солнечный свет, как красива их светлая кора, которая делается ярко-жёлтой там, где ложатся солнечные пятна, это, конечно, надо описать в стихах, вовсе не потому, что поэт пишет обо всём, что видит, нет, эти сосны его действительно впечатлили. Он не изменял своему принципу: стихотворение просится — надо дать ему волю.
Кто однажды уже изрядно попортил себе жизнь своими стихами и влип по-крупному. Как ни печально, но факт: это случилось именно из-за стихов. Восстание против власти в лучших традициях гражданской поэзии — и вот результат. Ну и? Как ощущения? Оно того стоило?
Лунев вспомнил себя в Ринордийске: успешный молодой поэт, популярный в широких кругах, знаменитость большого масштаба, нечего сказать. Городская многокомнатная квартира. Творческие вечера. Преданные читатели и постоянные слушатели. Всеобщее внимание. И всё это — в двадцать пять лет. Кто бы ещё мечтал о другом?
Всё было здорово, классно, лучше вообще некуда. И куда полез, идиот.
Теперь — что? Открытая степь вдали от цивилизации, каторжные работы, деревянные бараки, медленное скорбное шествие в ряду других таких же опальных. Безвестное постепенное угасание, недосягаемо от нормальных людей, которые даже не вспомнят, что был такой — Алексей Лунев. Нравится, м?
«Так тебе и надо, тупица», — сказал молодой столичный франт измождённому каторжнику.
Образ Ринордийска, так ярко загоревшийся в его воображении при воспоминаниях о прошлом, разом потух. И куда тебе, что тебе делать в столице, оборзевший тупой обыватель, даже и не думай вернуться туда. Забудь, как лучший в мире сон, как недостижимую мечту, раз и навсегда закрытую для тебя. Надо быть последним идиотом, чтобы надеяться, что тебя простят и пустят обратно. Он умнее тебя, сильнее и старше, Он знает, что делает. Он мудрый, Он понимает, что всякую неблагодарную шушваль, возомнившую себя равной Ему, можно держать только на положении рабочего скота. Да что говорить: любой правитель поступил бы в подобной ситуации точно так же! Если не ещё более жёстким образом.
Он не простит тебя. И не думай.
Лунев опустился к корням дерева — шершавой сосны — и закрыл лицо руками. Он заплакал бы, если б в мозгу у него не сидело стародавнее, ещё в детстве туда вживлённое наставление, что мальчики и мужчины не плачут, а ещё, что на морозе, неважно, почему, плакать нельзя. (Мороз или не мороз был сейчас, он не знал, градусника не было, но снег всё ещё лежал).
Домой! Как хочется домой!
Может, всё-таки, — Лунев поднял лицо, посмотрел с надеждой и просьбой на верхушки деревьев, — всё-таки…
Вместо открытой степи вокруг теперь были деревни — небольшие, как будто подзабытые. Они чередой сменяли друг друга, похожая одна на другую, так что и различить их, пожалуй, нельзя было. Только и значились под разными именами.
Их селили уже не в бараках, а в приземистых домиках с окошками. Окошки — это ведь привычно для жилых строений. Теперь об этом можно было и вспомнить, не опасаясь нанести себе неизлечимую психическую травму, и засвидетельствовать с некоторым удовлетворением, что к тебе даже относятся по-человечески.