— Да что из того! — закричал Крылов. — При чем тут — читал он или не читал…
Назавтра Крылов пошел в библиотеку, взял подшивку и внимательно перечел фельетон. Из библиотеки он отправился в редакцию газеты, дождался журналиста и попросил поместить в газете опровержение.
Журналист не сразу сообразил, о чем идет речь.
— Позвольте, но ведь прошло полгода, — поразился он. И, улыбаясь, похлопал Крылова по плечу. — Выспались, да и профессор-то ваш помер.
— Это не имеет значения, — сказал Крылов. — Я-то жив. Разве я отказывался от него? У меня были совсем другие мотивы.
Журналист посмотрел на часы.
— Не морочьте мне голову. Говорили вы Данкевичу, что не согласны? Поругались? После этого умотали? И вообще о вас-то ничего плохого я не написал. Наоборот. Чего ж вы шумите?
— При чем тут я! Ваш фельетон оболгал Данкевича. Вам известно, что его работа полностью оправдалась?
Он, словно очнувшись, рассказывал про французов, про аппаратуру для спутников. Журналист играл роговыми очками, и светлые, плоские глаза его смотрели нагло и весело.
— Все? — спросил он. — А вы — штучка! Ежели такое значение, такая работа, так чего вы-то уехали? Вы ж уехали? Нет, товарищ Крылов, требуя принципиальности от других, будь принципиален сам. Если вы не знали, что так все повернется, откуда я мог знать? Да и кому поможет теперь это опровержение?.. — Он завистливо посмотрел на галстук Крылова. — Парижский?
«В том-то и дело, — подумал Крылов. — В том-то и дело, что этот сукин сын прав, мне уже ничего не поможет. Вот она, расплата, даже перед такими подонками не оправдаться…»
В институте никто не припоминал ему случившегося. Полтавский не торжествовал, ни о чем не расспрашивал, словно потеряв всякий интерес к нему. Что это было? Великодушие? Снисходительность? Безразличие? А может, они презирали его? Все, все могло быть, потому что он падло, ничтожество, шлепнулся в дерьмо мордой. Он казнил себя и сторонился друзей, не желая ни с кем разговаривать. Иногда за целый день он перекидывался только двумя-тремя фразами с официанткой или с кем-то из планового отдела. Он сидел в пустынном читальном зале и оформлял отчет по экспедиции. Ровно в шесть складывал бумаги и вместе со служащими спускался в гардероб. До позднего вечера бродил по улицам, ужинал в молодежном кафе, стараясь прийти домой позднее, чтобы сразу завалиться спать. Он избегал оставаться наедине с собой. Впервые он постигал ужас настоящего одиночества.
После смерти Данкевича институт лихорадило. Аникеев и Полтавский резко выступали против Лагунова, но Лагунов и его сторонники всячески превозносили Данкевича, и получалось так, что они защищали Данкевича от Аникеева.
И те и другие словно забыли о существовании Крылова.
Однажды, встретив Лагунова в коридоре, Крылов попробовал с ним объясниться; это ни к чему не привело. Лагунов ничего не помнил, никакого разговора, никаких советов. Он сказал громко и укоризненно:
— Предупреждал я вас. Недооценили.
Одиночество окружило его безвыходным кольцом. Он сразу лишился всего: не было ни друзей, ни Лены, ни настоящей работы, ни будущего.
О Лене он думать себе запретил. Категорически. Не сметь касаться. Ничего не было. Ни ее рук, ни ее смеха. Ее вообще не существовало. Она не приходила в эту комнату, не лежала на этой кушетке… Надо прочитать посмертную статью Дана. Лена нравилась Дану. Она всем нравилась… Защитить диссертацию, тогда посмотрим, она еще пожалеет. Но в том-то и дело — стань ты хоть академиком, ей наплевать. Ее надо забыть. Вычеркнуть. Уехать из этой комнаты. Спать…
…А сон был веселый, шумный. Снилось КБ, общежитие, Вася Долинин и Ада, они куда-то ехали, и Крылов был с ними, в коротком пиджачке с цветком, и тут же был цех, и красные бачки выключателей. Все смеялись и за что-то качали Крылова, он летал все выше и выше…
Проснувшись, он долго лежал, вспоминая, как хорошо было ему, когда он работал в КБ, наверное, там-то и было его настоящее место.
В тот же день он поехал на завод к главному конструктору и попросил принять его на работу.
— У тебя скверный вид, — сказал Гатенян.
По его глазам Крылов вдруг понял, насколько плохи его, Крылова, дела.
— Мальчик, мальчик, — сказал Гатенян. — Желудь не может вернуться обратно на ветку. Надо быть самим собой, человек должен быть самим собой, чего бы это ни стоило. Хочешь, я поеду в институт? Скажи, что тебе надо, мы поможем. Но на завод я тебя не пущу.
В приемной сидела Ада.
— Что случилось? — спросила она. — Зачем ты приехал?
— Дела, дела…
— Как у тебя?
— Чудесно.
Она проводила его до проходной, и он рассказывал ей про свою поездку.