В последнюю войну Онуч свою коллекцию пополнял раз сорок. Местных партизан он поначалу не трогал исключительно потому, что одеты те были в ушанки и картузы. А позже, совершив с ними несколько совместных операций и укомплектовав оккупантами все близлежащие болота, Онуч как-то привык к таким же бородатым и основательным белорусским мужикам, как и он сам. К тому же, проведав о вполне безобидной мании своего пожилого лесного приятеля, партизаны завалили его касками не только немецкими, но и дефицитными итальянскими.
Командир местного партизанского отряда специально включил в очередную шифрограмму в Москву запрос на пяток английских и американских касок.
На Большой земле пожали плечами, но, здраво рассудив, что партизанам на месте виднее, странную просьбу выполнили, и очередной борт доставил из Москвы не только взрывчатку, медикаменты и продовольствие, но и ящик с касками союзников, а заодно и касками отечественными. Так что к началу 1944 года надобность топить вернувшихся в Белоруссию советских солдат у Онуча отпала в принципе, и конец войны он встретил счастливым обладателем нескольких тонн железных горшков – наголовников разных стран и конфигураций.
После войны Онуч благополучно и успешно разводил зубров, топил, чтобы не потерять квалификацию, браконьеров, охотящихся безо всяких лицензий и правил; в Лукоморье же уехал на должность местного лесничего и смотрителя дуба только по настоятельной и пятой по счету просьбе Святогора.
– Никак Добрыня там? – близоруко прищурился Онуч, вглядываясь за ограждение.
– Он самый,– усмехнулся Илья.– Позвать?
Добрыня легко перемахнул ограду и тотчас попал в объятия старика, который неожиданно пустил слезу умиления.
– Заеди тебя комар, землячок, ети его коромыслом,– всхлипнул Онуч, но, заметив, что за Добрыней следом потянулась стайка туристов, вспомнил о должности и погрозил зевакам метлой. Те тотчас к штурму ограды интерес потеряли и перешли к фонтану.
– Брось, дедок,– засмеялся Добрыня, не без труда освобождаясь из крепких рук лесничего.– И так про меня бают невесть что. Да и помню я, как ты меня три дня по лесу мотал.
– Шлемчик твой приглянулся,– откровенно признался Онуч.– Кабы не доброта твоя, что ты стрелу пана польского из ноги зубренка вытянул, то плавал бы ты у меня и по сей день в Черных гатях.
– Ну то еще бабушка надвое сказала,– усмехнулся Добрыня.– Слышь, дед, мы по делу. Скажи как земляк земляку, по старому знакомству, кто вашего Баюна уходил?
Онуч отступил назад и нахмурился:
– Язык что помело у тебя. Треплешь попусту. Уехал Баюн, сказано, по делам уехал.
– Брось, старик,– вступил в разговор Илья, которому на жаре хмель снова слегка ударил в голову.– Ты мне-то зубы не заговаривай. А то я твои посчитаю и не погляжу, что ты при исполнении.
Добрыня решительно отстранил Илью плечом в сторону и, слегка понизив голос, вновь обратился к Онучу:
– Дедок, слушай меня внимательно. Мы от Святогора, и он в курсе наших дел, а мы – его. Баюна живым хочешь увидеть – говори, что ведаешь. У нас дело общее, сам знаешь, если знаешь…
Добрыня ничем не рисковал. Онуч и верно был доверенным лицом, крепким активистом партии Святогора и, что еще важнее, надежным его собутыльником. Про дубовый генератор и роль Баюна в поставках прана-маны он мог, конечно, ни лешего и не знать, но мог и знать. А еще мог не знать, но догадываться. В любом случае Онуч явно относился к олюдью, а не к нечисти.
Лесничий слегка расслабился и сумрачно проворчал:
– Ладно, слухай, Добрынька. Вчерась Баюн свое тут отгулял до девяти и двинул к Василиске. На нее, подлую, грешу. Эта шалава еще лет сто назад извести его клялась прилюдно. Котик мой письмо давеча от нее получил, разволновался что-то, вот и двинул в Человечий квартал. Мне-то к ней хода нет, но ежели к завтрему хвостатый мой не вернется, я не я буду, если дом Василискин не попалю.
– Сам попалишь? – вполне серьезно поинтересовался Добрыня.
– Сам-то стар я на такое дело. А вот нечисть кой-какую подобью. Эвона сколько молодежи по кабакам околачивается. А тебе, милок,– обратился Онуч к Илье,– так скажу… Ты задницей в седле сиди, да головой думай, а не наоборот. Ну пришиб бы ты меня, и что? Не совесть бы, так Святогор замучил упреками. Дурак вы, батенька, хучь и богатырь.
Багровый то ли от стыда, то ли от злости Илья смолчал и только плюнул на мостовую.
– И плевать тут неча. Чай, не Лондон. Мы хотя и нелюдь, да не нечисть и чистоту блюдем-с.– Онуч ловко провел метлой, и след богатырского плевка сгинул бесследно.
Илья резко развернулся и резво пошел с площади в ближайший переулок.
К дому Василисы они дошли без приключений. Илья всю дорогу молчал, а Добрыня, редко когда выбиравшийся в Лукоморье дальше ближайшего кабака, с удивлением отмечал, что центр города и впрямь стал почище.