Все это вспомнилось Ольге дома, и именно это было в ней, когда она разговаривала с Натальей, и потом, когда поднялась к себе в комнату. Она слышала, как пришла мать. И подумала о матери, отчетливо и спокойно, как о чужом человеке. «А она — «просто» или не «просто»? И не смогла ответить на этот вопрос. Об отце она не могла да и не смогла бы так думать. Она знала и чувствовала всегда силу отца, и всегда ей мучительна до слез была его недостижимость — словно и здесь он и нет его. Ей всегда казалось, что там, в небе, ему, мужественному, овеянному славой, легко и чисто, что небо там синее-синее, такое, каким она видела его из Ту-104, когда они летели сюда, на Дальний Восток. И именно этим он оставался для нее недостижимым.
Как-то Первого мая, рано утром, отец, собираясь на парад, брился в ванной. Его парадная тужурка со всеми орденами осталась почему-то в гостиной.
Ольга в плаще, в туфельках, причесанная, чтобы идти на демонстрацию, подошла и села напротив этой тужурки. Она долго смотрела на ордена и на Золотую Звезду над ними и думала, что он уже привык к орденам, привык к себе такому, каков он есть. Она провела ладошкой по холодным орденам. И они тонко звякнули друг о друга. Он знал, чего хотел, знал, кого любить, и знал за что…
Отец не дал ей подумать еще — он вышел к столу, молодцеватый и гибкий, совсем не похожий на генерала.
— Тебя подбросить к больнице? — спросил он.
— Нет, — ответила она и пошла. Она знала, что отец глядит ей вслед, но не оглянулась, потому что знала и другое — что он думает о ней тоскливо и с тревогой.
И сейчас, в своей комнате, вспомнив все это, она с хрустом стиснула руки. «Зачем я здесь живу? Ведь я всем чужая и никому не приношу радости».
Потом вошла мать. Она нерешительно постояла на пороге.
— Не спишь?
— Нет. Ведь еще рано.
Мать прошла к столу — бледная, как всегда после трудного дня. Но сегодня она была очень сосредоточенна и словно хотела что-то сказать, но сдерживалась.
Она села, облокотясь рукой на Ольгин столик у окна. У нее была почти девичья рука. Тонкие красивые пальцы. И копна волос, и брови, и краешки ресниц светились от настольной лампы.
— У меня сегодня интересный день. Словно родилась заново, — сказала она.
— Ты и так не стара, мама. Ты же знаешь это.
— Ах, да я вовсе не о том, Ольга. Я бы очень хотела, чтобы ты была сегодня со мной…
Мария Сергеевна была сейчас убеждена, что в клинике она думала именно об этом. И, пожалуй, это было правдой. Вдруг сейчас, в этой комнате, с ней что-то случилось: ей показалось, что она понимает дочь. Еще не может перевести в какие-то определенные слова это свое понимание, но понимает человека, которого столько лет не понимала. И это тоже было правдой.
Но всего пережитого за день для Ольги оказалось слишком много.
— Зачем ты мне все это говоришь? — тихо и раздельно сказала она. — Ты хочешь сказать, что жизнь моя пуста, и я пуста, я — человек «просто» так, и мне необходимо, если не самой творить, то хотя бы видеть, как люди, другие люди делают настоящее дело?!
— Ольга…
— Ах, мама, оставь. Ты же со мной сейчас не как с дочерью. Так дай же и мне однажды сказать…
— Что ты хочешь от меня, Ольга? — с тоскливой усталостью спросила Мария Сергеевна.
— Я? Ничего не хочу. Ну пойми ты, пойми — как мне здесь жить, а? Присутствовать? Это же надо! Отец — Герой Советского Союза, генерал-лейтенант, мать — кандидат, хирург, младшая сестра — чуть не Латынина, а дочь — санитарка!.. А я ничего не умею другого! Ничего! Кто я? А? Твоя дочь? Боже мой! Да не наврали ли тебе в роддоме? А может, перепутали?
— Ольга!
— Ты вот слушаешь, что я говорю, негодуешь, а ведь знаешь, что я права. Ну права же я, мама! Я не знаю, кто виноват, может, я, может, не я… А черт с ней, с виноватостью, не в этом дело. Отпустите вы меня.
— Ольга! Что ты говоришь, Ольга!
— Мама, милая, родная моя, моя хорошая. Ты же умница. Отпустите меня. Пусть я буду жить сама! Ведь не поздно. Девятнадцать лет — немного еще, честное слово!..
Видимо, они говорили громко: в коротенькой ночной рубашечке, кутаясь в платок, появилась Наташа.
Ольга — сквозь невыносимое горе, сквозь спазмы — увидела: «А платок не забыла даже сейчас, летом…» И тихо, но убежденно сказала:
— Отпустите.
Волков позвонил ночью. Почти под утро. Мария Сергеевна, словно завороженная, смотрела на телефон и не брала трубку. Трубку сняла Поля.
Марии Сергеевне был слышен его голос, звучный, бодрый. Он заговорил сразу, Поля не успела еще ничего сказать.
Он сказал: «Маша. Прости — не позвонил, не мог… Как вы там? Как девочки?»
Поля испуганно глядела на Марию Сергеевну.
— Мария, Мария, — сказал генерал. — Ты меня слышишь?
— Михаил Иванович, — ответила наконец Поля, выговаривая его имя как по-писаному: — Это я — Поля. Спят они. Умаялись и спят.
— Что нибудь случилось? — спросил генерал.
— Ничего, — ответила Поля. — Все хорошо. Не извольте тревожиться. Все хорошо. Устали — и спят.
— Ну вы, Поля, передайте — я звонил. Завтра, то есть уже сегодня, в двадцать часов я с вами свяжусь.
Ночью Мария Сергеевна ничего не могла сказать своей старшей дочери: растерялась, была ошеломлена.