— Чай они тут уме-е-ют готовить. Слышишь, Жоглов. Кто их этому учил, а ведь это наука! И по-моему заваривают. Постой, — он обернулся к Жоглову, — да ты ведь волжанин. Вот мы с тобой и попьем. У нас в слободке чай пили по тринадцать стаканов по воскресеньям. И когда на одном конце пили — на другом слыхать было. Давай-ка, Жоглов, чаю пить.
Он так и сказал «чаю пить». И надолго умолк, задыхаясь и скрывая, что задыхается. Волгой повеяло от этих слов на Алексея Ивановича. И вспомнилась ему Сызрань, сады, арбузы на пристани, и перемешалось это в нем с жалостью к Климникову.
Он не стал помогать Климникову разливать чай. Климников сам это сделал. Воздух в палате наполнился запахом чая, каким-то чудесным образом перемешавшимся с запахом солнца и отражением желтеющей листвы за окнами.
Алексей Иванович взял чашку.
— Ты вприкуску, вприкуску. Иначе — не чай, компот… будет.
Он сам намеревался пить из блюдца. Налил туда, поднес по-купечески к губам на трех пальцах, но блюдце задрожало, чай расплескался, и он поставил его на стол.
Некоторое время они молчали. Потом Климников сказал:
— Что я спрошу тебя, Жоглов, — и, помедлив, добавил: — Ты, ты сам как считаешь Штокова? Работы его? Плохи они или хороши?
Жоглов ответил не сразу.
— Авторитет у него большой и талант, — сказал он. — Мастер он. Это видно.
— Нет-нет, — перебил Климников. — Ты скажи, как тебе его работы. Там что — действительно, как в письме написано и как ты мне говоришь?
— Понимаешь, — раздумчиво сказал Жоглов. — Сейчас нужны сильные герои, светлые, а не…
Он не нашел слова и замолчал. Климников взъерошил волосы. Он сказал:
— Слушай, а не делаем ли мы ошибки, требуя от них выполнения сугубо сегодняшних задач? Сейчас у меня досуг огромный, я «Литературку» начал почитывать. Оказалось, у них не легче, чем у нас. Тут вот однажды я мысль одну вычитал: «Искусство — оружие неизмеримой силы, оно встречает человека у порога и провожает его в небытие». Пока, мол, жив человек — искусство с ним. От него ведь зависит и то, каким будет следующее поколение. Вот ведь как, Жоглов. Нам, многим, да и мне в том числе, казалось, легкая работа у тебя — ни плана, ни хозрасчета. Так, мелкие неурядицы. А коль что у кого не вышло, две причины видели: или таланту мало, или мировоззрение не то. Причины эти я и сейчас признаю, они вроде очерчивают — верхняя и нижняя точки. А между ними, Жоглов? Сколько между ними еще причин. Да и недостатки под причины и названия подводить — как это, без учета всех решительно обстоятельств. Я над работами Ильича о литературе и искусстве здесь думал. Какие мысли, а?! В этом деле одним знанием «Эстетики» Чернышевского да постановлений соответствующих не обойдешься. Надо что-то очень крепко от себя приложить. А ответственность?! Ты понимаешь, Жоглов, какая тут на нас ответственность?! А главное, чтобы легкости не было — хоп — и решили, и вали, парень… Я вот сам себя спросил — смог бы я на твоем месте быть? Нет, не смог бы. Ну что я знаю? Шолохова? Толстого? Достоевского? — не так, чтобы очень. Достоевский у меня раздражение вызывает. А из художников? Ну Репина, Налбандяна, Жукова еще и Васильева, Левитана, разумеется… и все ведь. Эх, следовало бы всем нам в обязательном порядке техминимум по искусству сдать, что ли, и время от времени семинарствовать.
Последние фразы Климников произносил почти беззвучно. Но до конца договорил. И, помолчав, добавил:
— Ты прости меня, Жоглов. Не в свое полез. Но мне теперь можно. Мне все можно. А жаль…
Он, безусловно, знал о тяжести своего положения. Алексей Иванович понял это окончательно. Но теперь его это беспокоило уже как-то исподволь. Он думал над словами Климникова.
…А Климников уже месяц знал о том, что его ожидает. Он давно подозревал… Нехорошо было в груди, словно там живьем сидела тоска. Даже когда дотрагивался, чувствовал: тут вот именно и сидит она, тоска эта. И на осмотре он видел, как погасли и словно отдалились от него глаза профессора Арефьева, точно между ними легла какая-то стена. Потом, дней через двадцать после обследования, Климников поднялся на второй этаж, вошел к Арефьеву и не дал тому ни минуты передышки.
— Я должен все знать.
Вежливо и с холодноватой предупредительностью, с какой всегда говорил с больными, Арефьев улыбнулся и сказал:
— Что знать-то! Знать положено нам. А вам — лечиться. Мы за вас отвечаем. А если очень хочется, пожалуйста: у вас застарелое воспаление легких.
Но Арефьев Климникова не провел: именно профессионализм не смог обмануть секретаря обкома. Он сказал жестко:
— Ерунда, профессор. Я должен знать. Вы что же думаете: я начну метать икру и плакать в жилетку? Я — коммунист и привык правде смотреть в глаза. Я должен знать. Это — рак? Или как вы его там называете…
Арефьев молча глядел на него и был ошеломлен.
— У меня много дел, которые необходимо закончить, — уже мягче, понимая, что победил, сказал Климников. — Мне необходимо знать, сколько у меня времени.
Но Арефьев молчал.