Немного, наверное, в мире зданий, которые так гармонируют не столько с окружающим пейзажем, сколь с самим небом, и потому даже отвратительное окружение портовых кранов речного порта, казарм суворовского училища и желто-серых жилых коробок образца пятидесятых годов не могло испортить ощущения праздника от одного только взгляда на это чудо, исполненное и величия, и неземной легкости. Но Павел, судя по всему, был равнодушен и к этому архитектурному шедевру.
— Почему она тебе не нравится?
— Я бы так не сказал, Саша. Просто это все-таки церковь, и она, как и любая другая, напоминает мне о моей вине.
— Я, наверное, очень серая и глупая женщина, потому что никак не могу взять в толк, какая на тебе вина.
— Та, за которую я расплачиваюсь всю свою жизнь, Саша!
Он помог ей перейти дорогу, и они очутились на небольшой поляне, собственно, и являющейся территорией храма-музея.
— Понимаешь, Саша, Иисус был безусловно великим реформатором. Он хотел прежде всего освободить веру в единого Бога от обрядов, оставить лишь духовную связь человека с Творцом, а я, желая воплотить это, достиг, помимо своей воли, обратного. У иудеев был только один храм, построенный на Храмовой горе в Иерусалиме, и только в нем велась служба, да и ту Иисус считал атавизмом, вытесняющим истинную веру и позволяющим заменить обрядом подлинную духовность.
— Разве синагога это не еврейская церковь? — спросила Саша.
— Нет, это просто клуб, библиотека, школа это дом собраний, не более того. А я осознаю, что именно я, как никто другой, виновен в том, что церкви — эти языческие капища сооружены во имя человека, который ненавидел язычество, как никто на земле. Я решил, что пойду дальше Иисуса, что передам его слова тем, к кому он даже не обращался, что я смогу донести веру в добро, минуя Ветхий завет. И вот, я до конца не знаю почему, но деятельность моя привела к результатам противоположным тем, к которым я стремился: мне не нужен был и тот единственный храм, а повсюду на земле возведены десятки тысяч церквей, уродливых или прекрасных это другой вопрос. Я мечтал, чтобы язычники забыли сонмы лжебогов, но здесь их места заняли святые, среди которых и я сам, и Петр, даже Учитель на этих распятиях словно какой-то языческий Бог. Он был человеком великой мудрости, он запретил клясться, ибо человек слаб, а клянется тем, что не он создал и что не ему принадлежит. Но мир глумлив и жесток, люди, зовущие себя христианами, клянутся именно его именем и его словом и, разумеется, почти всегда лгут.
Они обошли зимнюю церковь, расположенную в нижней части строения, по периметру, и поднялись по лестнице к верхней летней церкви. Саше хотелось зайти, и они, купив входные билеты, прошли в музей. Саша поискала на иконостасе изображение святого апостола Павла. Обнаружив его высоко наверху, она застыла в созерцании. Ей вновь казалось: все, что с ней происходит, сон, странный и мистический сон. Они были невероятно похожи портрет святого и до банальности живой человек, с явным интересом изучающий музейную табличку с рассказом о постройке этой церкви княжеской семьей Нарышкиных в конце семнадцатого века.
— Ты их знал? — Саша дотронулась до его плеча.
— Нарышкиных? Нет, что ты! Не мог же я знать всех. Я в России появился, собственно, только после Второй мировой войны, когда началась война с космополитами и опять запахло большой кровью. Мой долг быть среди казнимых. Я знаю это, но, увы, повсюду не успеть и всех не спасти… Так, в тридцатые годы я не мог быть одновременно и в Германии, и здесь. А в конце семнадцатого века в России ничего особенного не творилось. Я в то время был далеко отсюда…
Из страшной, вонючей, осклизлой, лишенной каких-либо источников света камеры Павла долго вели в верхнюю часть тюрьмы, пока не втолкнули в большой холодный каземат с решетчатым окном, выходящим в колодец тюремного двора. В тот день эта конура показалась ему царством простора, заполненным чистейшим воздухом и божественным светом. Павел не мог точно определить, сколько времени провел он в нечеловеческих условиях, но понимал, что это были годы. Он не вел счета умышленно, чтобы не сойти с ума. Он старался максимально расслабиться и погрузиться в воспоминания, не задумываясь о грядущем. Если его что-то и удивляло, так только то, что ему все же приносили баланду, хлеб и воду, а по мере истлевания одежды еще и подкидывали на пересменку некую уродливую помесь тюремного халата и рясы, сделанную из грубой мешковины. Мучительным для него было полное отсутствие возможности хоть как-то приводить себя в порядок, хотя бы просто умываться, а также содержать в чистоте камеру. Тюремщик молча приносил еду и уходил, не проронив ни слова. Но и Павел не был словоохотлив, вопросов не задавал и с просьбами не обращался.