— Тин просто не понимает, — объяснила мне чуть позже Нимродель, отодвигаясь от огня, — что миров много, и при этом этот мир все же один. Нам кажется, что мы находимся на их стыке, а на самом деле, мы просто стараемся заглянуть через край, через край за их грань, а там только боль, и следы, и алмазная пыль.
— Поэтому, — добавила она, чуть подумав, — валары и выбросили туда Мелькора; видящий уже не сможет жить в этом мире.
Оказалось, что у нас нет ни одной гитары, мы еще выпили, и Нимродель выплеснула остатки своего вина в огонь; пламя окрасилось в темно-кровавый цвет. Один за одним они стали ложиться спать. Мне же спать не хотелось, и тишина ночи наполняла поляну, наполняла душу. Мы с Тинголом встали и молча пошли по тропе в сторону ближайшей стоянки, но там тоже спали, а потом еще дальше — на свет костра и звуки голосов. В локации золотых драконов пели, и мы сели на край бревна; снова глядя в огонь, я пытался вслушиваться в слова, но смысл песен ускользал от меня, в них были звезды, и любовь, и сражения — часто всерьез, иногда с насмешкой, но в тот вечер каждая песня оказывалась прозрачной и скользкой, скользящей, ускользающей, как живая рыба, их слова не связывались друг с другом, и я скользил вместе с течением звуков, иногда удивляясь тому, что слова, столь нелепые и бессмысленные, могут звучать столь прекрасно. «Прожитых под светом звезды, — сказал я себе, — по имени солнце». Но потом мне стало скучно; бессмысленность их слов захлестнула меня, как темная болотная вода. Я встал с бревна и уже один отправился в дальнюю локацию зеленых губуров, о чьем существовании мне пару часов назад рассказал Гаурд.
Ночь была прекрасна и удушлива, и одиночество нахлынуло на меня тяжелой, густой, непрозрачной волной. В глубине души что-то дернулось, вспыхнула и раскрылась пустота; «Мне не следовало столько пить», — подумал я, предчувствуя приступ тошноты, но, вопреки ожиданиям, он так и не наступил. Вместо него одиночество, густое, нависающее и тяжеловесное, столь ощутимое в своем присутствии среди людей, проявилось снова сквозь деревья ночного леса и с тяжелым гнетущим звоном стало биться о высокие чугунные стены моей души. Я замедлил шаги, остановился; «Возможно, мне стоило остаться там, где поют», — подумал я. «Почему же мне столь одиноко среди людей?» — мысленно сказал я, потом повторил то же самое вслух и сел на камень. Ночь лежала вокруг меня, бессветная и бесконечная; шорохи и шелест южной земли отражались в пустоте черного неба, шелестел кустарник. «Мне бы хотелось быть своим хотя бы здесь, в одиночестве, под черным ночным небом, — сказал я себе. — Мне бы хотелось хотя бы здесь уметь говорить „мы“». И весь шум, и вся суета последних месяцев, с их бесконечными разговорами, бесплодными поисками, людными кафе, спорами и случайными женщинами опустились на меня неправдоподобно медленной снежной лавиной, селем из ночного кошмара, холодом небытия. «Тьма, — сказал я себе, — тьма». Я долго курил, сидя на камне, задыхаясь от опустошенности и отчуждения, вдыхая остывающий, пьянящий, ослепительный галлилейский воздух. А потом все же отправился в сторону локации губуров.
Губуры пели, и среди них я почти не увидел знакомых лиц; но я знал, что у них много новичков. Я сел рядом с Иркой Хайфской, и она отбросила на плечи свои длинные черные волосы.
— Кто это поет? — спросил я.
— Преторианец, он же ваш — иерусалимский, — сказала она.
— Странно, почему я его не знаю.
— Может, видел, просто не обратил внимания.
— Может, — ответил я.
— Он еще вместе с Борькой работает, — уточнила она.
— Каким Борькой? — и подумал: «Ну как же их много».
— Ну Борьку-то ты точно знаешь, — настаивала она. — Он еще с Марголиным тусуется.
И вдруг я все понял.
— Это тот Борька, который в Шабаке работает?
— Да, — сказала она, — я что-то такое слышала.
И уже совсем под утро мы сидели с Преторианцем на огромном камне, допивали «Рога Саурона», обсуждали оружие, и он хвастался тем, как он умеет фехтовать.
— Мечи, — сказал он, — нужно называть не в честь побед, а в честь битв, которые изменили твою жизнь.
— Я слышал, что у тебя хороший меч, — сказал я.
— Дерьма не держим, — ответил он и вынес из палатки длинную палку, обмотанную потемневшей тканью, со стальной, чуть ржавой гардой и рукояткой, покрытой толстым слоем серой изоляционной ленты. Поверх ткани черными аляповатыми буквами, имитировавшими шрифт с колонны Траяна, было написано «Лонгинес».
Утром я позвонил Марголину и пересказал свои новости.
— Ты обязательно должен приехать, — заключил я, но он отказался.
— Если я начну активно общаться с Преторианцем, — сказал он, — это будет слишком подозрительно, и Боря немедленно все поймет.
— Не преувеличивай, — ответил я, но он снова отказался.
— На этот раз действовать нужно тебе, — добавил он, — я и правда все испорчу.