А потом шел себе дальше, где влево сворачивал узенький переулочек. Там, в его конце, старое здание, в котором помещались неизвестные мне конторы, манило своим внутренним двориком. Он был окружен по периметру сетчатым забором. В одном месте сетка уже порвалась от долгой службы, и обнажала довольно широкое отверстие – в него я аккуратно залезал и оказывался на тихой лужайке, на которой росла высокая зеленая трава, и ни души не было вокруг. Ночь становилась все темнее и бархатней, прозрачный воздух Иудейских гор вливался во двор колодец, словно ключевая вода. С бутылкой пива в руке и сигаретой во рту, лежал я в мягких травяных зарослях посредине дворика, невидимый никому. Окна, выходящие во двор, были темны и пыльны, а по покатой черепичной крыше ходили только коты, которым до меня не было дело. Сквозь дым сигареты я видел мир таким, какой он есть, смотрел снизу на высокие белые звезды в черном квадрате неба, говорил с Богом и сам с собой, пел песни, которые знал, и сочинял новые, о которых никто не слышал, и, добавлю, не услышали. Многократное эхо отражало кривые строки студенческих стихов:
Стены, наверное, засмеялись про себя, но я этого не услышал, и продолжал – размахивая руками словно мельница:
А потом, выдохнув и отхлебнув глоточек дешевого «Маккавейского» пива, хитро улыбался молчаливым стенам, выплевывая двустишие
Вдоволь накуражившись и наиздевавшись сам над собой, бросив бутылкой в пробегавшего за крысой кота, я уходил в улицы ночного города.
Город жил своей жизнью, в душной ночи звучала музыка из открытых окон, кто-то большая и громкая вывешивала белье, не переставая спорить с невидимым мужем, и ее голос поднимался до фальцета и опадал до баса среди дворов старого квартала Меа-Шеарим, в который занесли меня непослушные ноги. Глубоким вечером этот квартал вымирал практически полностью, шли спать веселые мальчишки, стайками гонявшие по мощеным переулкам, склонялись над толстыми фолиантами их ученые отцы, и склонялись матери над кухонной посудой и колыбельками чад. Изредка в распахнутое окно раздавалась фраза на идиш и доносился теплый запах простой домашней еды, аромат жареной рыбы, неожиданный дух томленого в масле лука. Горели яркие фонари, освещая старую мостовую из каменных плит, мои шаги гулко отдавались в стенах домов. Вдруг неожиданно передо мной возникла тоненькая фигурка и дрожащий девичий голос спросил меня который час.
В Меа Шеарим женская скромность доходит до своего логического завершения. На входах в квартал (а когда-то он запирался воротами) висят объявления, просящие гостей одеваться скромно и не нарушать святость Шаббата. Да и люди живут тут простые, без компромиссов. Разговаривать же, и даже просто смотреть на молоденькую девушку в переплетении узких улочек – это очень нехорошо. Это даже совсем нехорошо. И поэтому девушки в Меа Шеарим могут ничего не бояться – ни днем, ни ночью их никто не обидит.
Я поднял глаза на голос. На небольшой скамейке, полуспрятанной тенью, сидела молодая девушка. На вид ей было не более пятнадцати лет. Одета она была скромно, как любая порядочная девушка, но в ореоле светлых волос, охватывающих ее голову словно бы нимбом и светившихся в свете фонаря, я заметил что-то необычное. Она словно пришла сюда из какого-то совершенно другого мира, что-то потустороннее было в ее бледной, почти прозрачной коже, в ее тоненькой высокой шее, в курносеньком носике и веснушчатом личике, а потом я понял, что так привлекло меня – ее глаза светились. Как два маленьких месяца. Светились зеленоватым светом, как у кошки. И при этом она доброжелательно глядела на меня.
Отчего-то я на секунду пожалел, что не знаю какого-нибудь охранительного заклинания, мои ноги отказывались двигаться.
Девушка продолжала смотреть на меня. Потом она неожиданно спросила меня голосом моей матери, которая ушла в мир иной два года назад:
– Сынок, беспутный мой! Отчего ты шляешься по городу?! Отчего не идешь учиться?! И кипу в карман засунул, беспутный ты! Я вижу, как ты шатаешься по улицам, смотришь на женщин… я вижу, куда ведут тебя глаза твои…
– Мама? – пораженный ужасом, я стоял на месте, пытаясь оторвать глаза от взгляда неизвестной. Ноги и руки кололо иголками, колени задрожали. Мне хотелось и убежать, и броситься и обнять девушку – голос матери звал меня, но это была не она…
– Голос… голос-то Яакова, а вот руки… руки Эйсавовы, – только и смог пробормотать я.