Боль начинается у меня в животе. Потом она достигает рта. Я не стал музельманом. Чего еще они хотели от меня? Я носил их полосы. Я носил их звезду. Даже несмотря на то что их наказание было несправедливо, я выполнял свою работу. Такова моя судьба — вечно страдать и отвечать не за собственные действия, а за нелепое решение отца, которого я совсем не знал. Но, полагаю, именно это случается с сыном свободного казака, с ребенком, надолго оставленным на попечение матери. Сразу скажу, я не виню свою мать, но, вероятно, она и вправду сделала меня чрезмерно чувствительным. Эти полосы… Бродманн злорадствовал. Гришенко поднял нагайку. Чтобы я не забыл жертвы своего друга Ермилова. Тогда он подарил мне пистолеты, пистолеты из черного дерева и серебра. Эти полосы… Никто не винил меня за то, что я сделал в Киеве. Эти люди срывают кожу с трупов. Они вырезают свои инициалы на телах. Они чувствуют, что живут, лишь тогда, когда творят какие-то невероятные жестокости с очередным несчастным существом. И этот век, как нас уверяли, должен был стать веком просвещения!
Сегодня по телевидению обсуждают проблему досуга. Какой досуг? Мы на краю нового Средневековья, а они обсуждают организацию вечеринок в раю! Они говорят, что я душевнобольной! Чем их жизнь лучше жизни их предков? У их отцов, по крайней мере, была надежда. А нынешнее поколение смотрит в будущее и видит только упадок и гибель.
Я осторожно изучил содержимое мешка (там действительно лежали лишь мои фильмы), а потом снова посмотрел в окно автомобиля на Джема-эль-Фна. Людей окутывали сумерки, желтое свечение масла и жира заполняло всю площадь настоящими фламандскими красками, а я думал об этой восхитительной заурядности. Как обидно, что не существовало никаких старых арабских мастеров. Чрезмерно буквальная интерпретация Книги Бытия — вот истинная причина. Эти люди цепляются за правила так, как практически все из нас цепляются за жизнь. Чем больше у них правил, тем им удобнее. Я сказал это сварливому истеричному типу на почте, тому Pakistanischer. Он ведет себя так, словно почтовый министр — восточный тиран, который казнит любого за малейшее проявление своеволия. Или этот человек просто демонстрирует свою власть?
Когда автомобиль выбрался за ворота, а потом на дорогу де Сафи, широкую новую трассу, которая вела к темным военным составам за виллой Мажореля[729]
, нашему водителю пришлось затормозить: путь преградил массивный «мерседес». Из его пассажирского окна появилось дуло пистолета, затем наружу вышел маленький человек, направившийся к «бьюику», двигатель которого по-прежнему работал. Человечек держал в руках поднос: на нем были чернила, ручка и бумага.Я поднял ручку, и «мерседес» отодвинулся в сторону, освобождая дорогу такси. Как только я подписал и отдал бумагу, «мерседес» развернулся и уехал. Нам оставалось всего пять минут пути до железной дороги, но в обществе удивительно недружелюбного мистера Микса это расстояние показалось гораздо длиннее. На станции не было заметно никакого движения. В хижинах по ту сторону забора светилось несколько огней, повсюду стояли огромные черные военные локомотивы и товарные вагоны. Здесь явно не хватало оживления, свойственного коммерческим станциям. Водитель предъявил пропуск, выданный несчастным Фроменталем, и нашему автомобилю разрешили проехать через ворота. Машина направилась к зданиям, расположенным по другую сторону путей, но я похлопал шофера по плечу. Мы выйдем здесь, сказал я. Я отдал ему свою последнюю французскую банкноту. Затем мы с Джейкобом Миксом покинули автомобиль и скрылись в густой тени больших поездов. Моя сумка оказалась очень тяжелой, и катушки с фильмами, болтавшиеся в мешке, мешали мистеру Миксу, но мы решительно, почти отчаянно цеплялись за остатки моего имущества. Больше у нас ничего не было — а еще предстояло добраться в Танжер, а оттуда в Европу. Паша или его визирь могли в любой момент передумать и послать в погоню солдат.
Я слышал, что Фроменталь не остался в армии. Кто-то мне рассказал, будто он добился большого успеха, став управляющим на радио в Лионе (на родине нашего христианского Завета)[730]
, так что все в итоге сложилось для него к лучшему. Судя по всему, немцы расстреляли его в 1943‑м. Когда я услышал эту новость, то не смог сдержать скорби — я вспомнил его сияющее восторженное лицо, его искренний идеализм. У нас было много общего. Я постоянно говорил, что честь, которую христианин ценит превыше всего, — это честь благородного рыцарства, превосходящая даже так называемую мужественную отвагу. Фроменталь, несомненно, удостоен чести — он стал мучеником. Думаю, когда мы встретимся, он захочет пожать мне руку.