От безысходности я принялась воображать, как умираю на чужбине. От чахотки, например, или от малярии. Бледная, зеленоватая, со взмокшими волосами, похожая на Эмму Бовари, наглотавшуюся мышьяка, или на Кэтрин Эрншо после родовой горячки. И вот к моему смертному одру по очереди подходят все члены нашей группы и прощаются со мной. Вот рыдает Алена, не представляя себе, как жить дальше, потеряв бывшую лучшую подругу. Вот Аннабелла бьется в истерике, заливаясь слезами, а я беззвучно заклинаю ее обратиться за психологической помощью к Маше, и она клянется исполнить мою последнюю просьбу. Соня, Берта и даже все москвичи, включая Арта, умоляют о последней милости – простить их за то, что они не разглядели во мне богатый потенциал и никогда не пытались узнать меня поближе, а игнорировали, будто я была пустым местом. Вот Юра Шульц готов умереть вместо меня, отдав свою жизнь в качестве выкупа Ангелу Смерти. Вот Натан Давидович кается во грехах, заверяя, что я вовсе не андрогинна, а очень даже женственна, даже больше, чем Милена, и он страшно сожалеет, что целовался с Аленой на желание, вместо того чтобы пригласить меня в беседку над водоемом с золотыми рыбками, сжать в объятиях и сказать, как Генри Миллер: “Никогда прежде не дружил я с интеллектуальной женщиной. Все мои подруги до меня недотягивали. А вот с вами мы на одном уровне”.
Последний образ так меня поразил и смутил, что я покрепче закрыла глаза и спряталась от самой себя под одеяло, быстренько представив себе терзания Тенгиза, снедаемого чувством вины, потому что он так и не успел поговорить со мной, а я уже умерла, и вообще, будь я на десять… нет, на двадцать лет старше… Тут я опять вспомнила злополучную Лолиту и чуть не задохнулась от кашля.
Я моментально переместилась на торжественные проводы моего трупа в Одессе под звуки похоронного марша. И вот уже мои родители в глубоком отчаянии бросаются на гроб и просят прощения за то, что покинули меня на произвол судьбы, а потом обвиняют Антона Заславского, Фридочку и опять Тенгиза, что те позволили мне читать неподобающие книги, не уберегли меня, не вызвали врача на дом, не поставили банки вместе с горчичниками, а я взяла и померла.
Вот Тенгиз говорит моему папе, что это он, папа, виноват в том, что я умерла, а вовсе не Тенгиз, потому что папа не научил меня проговаривать свои эмоции и вообще никогда не обращал на меня внимания, так что моя безнадежно покалеченная психика психосоматически себя уничтожила. Вот папа кричит Тенгизу, что ему нельзя было становиться воспитателем, поскольку тот не умеет находить подход к детям, которых ему доверили, и эти дети предпочитают смерть такому бесчеловечному обращению. Вот Тенгиз бросает перчатку в лицо моему папе, а папа достает шпагу и размахивает ею перед лицом Тенгиза. Вот они стремительно шагают на бульвар и на площадке между Дюком и Потемкинской лестницей скрещивают оружие, а мой дед служит им секундантом. И тут Фридочка и моя мама вместе с бабушкой бросаются им наперерез, слезно умоляя прекратить ребячество, потому что смерть не отменяет смерть и меня все равно не вернуть.
И все они, смирившись с неизбывным горем, садятся на ступеньки под Дюком и предаются воспоминаниям обо мне. Вот, говорят они, я была исключительным и удивительным ребенком. То есть девочкой. То есть… девушкой. Как прискорбно, что никто меня никогда не понимал, но приходится признать, что это было и невозможно, поскольку простые смертные не способны проникнуться столь многогранной личностью. Вот, говорит Тенгиз, я знаю, что она втайне от всех писала роман, и там такие потрясающие герои, такой ошеломительный дюк, владыка Асседо, и такой демонический, невозможно красивый Фриденсрайх фон Таузендвассер. Так давайте же его издадим посмертно и переведем на все языки мира, потому что весь белый свет обязан обогатиться ее фантазией, и тогда она будет вечно жить в сердцах людей, память о ней никогда не сотрется и имя ее – Комильфо – будет греметь по Земле.
И тогда мама и папа удивляются до умопомрачения, а бабушка – до инфаркта, и говорят: быть не может, что мы не знали о ее романе, какая жалость, что мы были не в курсе и никогда не просили дать почитать. Но суть-то в том, что они вообще никогда мной не интересовались, не то что романом, а теперь поздно, поздно. А Фридочка говорит, что я оставила этот роман в наследство и назидание будущим поколениям детей и родителей, неспособных найти общий язык друг с другом и разлучающихся, вместо того чтобы пытаться наладить связь.
Я могла так продолжать до бесконечности, упиваясь злорадством и одновременно печалью, тоской и виной. Я уже находилась на пороге осознания того, что с некоторых пор мне это стало нравиться намного больше радости, веселья, юмора и хорошего настроения, но до конца эту мысль додумать не успела, потому что Алена явилась меня проведать.
Часы сообщали о том, что в школе сейчас пятая перемена.
– Привет полумертвым, – сказала Алена, жуя бутерброд с арахисовым маслом и подавая мне его кровного брата. – У тебя все окей?
Я кивнула.