А Гричмар слушал его внимательно, широкие брови его лохмато шевелились, выражая согласие или несогласие, его коричневые глазки поминутно прижмуривались, загораясь разъедающей насмешкой недоброго ума, порой, несколько раскрашиваясь, светились почти нежностью, когда мысль Крымова угадывала его мысль. Но чем более обострялся их разговор, чем дальше уходили они от простоты к неразрешимому, тем горше становилось Крымову. Он боялся открыто спросить себя: что же это случилось с ним и стало повторяться после того душевного недомогания в парижском отеле? — боялся узнать о своем состоянии больше чем надо, ибо в последние годы ничем серьезно не болел. И снова возникло ознобное волнение безвыходности («Нервы, нервишки зашалили и сдали!») при воспоминании о том близко знакомом человеке в вестибюле отеля, который один среди всех этих празднично одетых, тщательно выбритых, беззаботно курящих и разговаривающих перед просмотром фильмов знаменитостей, — только он помнил и ощущал виском холодок слипшихся волос, еще пахнущих речной тиной, но с уже примешанным миндальным запахом смерти, видел полусомкнутые мокрые ресницы, чуть пропускавшие остывший блеск глаз, хотел вытереть и не вытирал потекшую от ресниц краску на ее щеке, как следы черных слез, поразивших его какой-то детской беспомощностью.
Он старался не вспоминать подробности того дня, но недавнее вонзалось в него повторяющейся болью в сердце, виноватым бессилием и жалостью — и внезапное удушье не умеющих вылиться слез заслоняло дыхание. И тогда громкие слова, фильмы, разговоры о красоте представлялись бессмысленной, пустопорожней болтовней, не имеющей значения, и казалось, что к чистой и талантливой этой девочке мир не был справедлив. «Послушайте, Вячеслав Андреевич, какие прекрасные слова: «Дело жизни, назначение ее — радость», — звучал ее протяжный голос, читающий эту фразу в один из вечеров, когда он пришел на Ордынку. И почему-то в такие минуты Крымов был уверен, что несчастье не было случайным, но в то же время не мог поверить, что она ушла из «назначения радости» своей волей.
Сказав Гричмару фразу: «Легкой жизни не бывает, есть лишь легкая смерть», — Крымов вновь поймал на себе беспокойный, предупреждающий взгляд Стишова, и от молчаливой озабоченности друга, аристократически холодноватого, вежливого со всеми, никогда ни с кем не конфликтовавшего, почувствовал беспричинное раздражение против него.
«Голубоглазый мой ангел-хранитель, что ты смотришь на меня с такой грустной тревогой?» — хотел поиронизировать Крымов, догадываясь, что тревожило Анатолия Петровича, но так не по-мужски вдруг испугался боли в сердце и поднявшихся и остановившихся в горле слез, что с трудом сказал наконец фальшивым голосом:
— Ну всё, хватит, международная дискуссия закончена, все умные слова сказаны. Все истины-голубушки лежат у нас на ладонях, поэтому заканчиваем коньяк в данном заведении, заказываем крепкий кофе на хеппи энд и начинаем думать, как все-таки жить дальше в этой роскошной цивилизации, что предпринять…
Последняя его фраза прозвучала с внезапной хрипотцой, голос прервался, и он, поперхнувшись, весело откашлялся, потер грудь и поднял рюмку в сторону Гричмара:
— Ну, за тебя, Джон. Кстати, не сходить ли тебе сегодня вечерком в театр? Как ты настроен?
Гричмар шумно засопел, выцеживая дым ноздрями крупного носа, с выпытывающей, мнилось, подозрительностью всматриваясь в глаза Крымова, в его руку, потирающую грудь, и, помолчав, спросил по-русски:
— Ты немножко плохо чувствуешь?.. Ты устал? Тебе сердце больно? Я помню, в Париже ты глотал таблетку…
— Жизнь — это борьба с неотвратимостью смерти. Библия говорит, что человек рождается для страданий. Но я себя чувствую прекрасно. А как насчет театра?
— Зачем ты так шутишь? — проговорил с грустным упреком Стишов, умоляя Крымова взглядом, и хрустнул пальцами. — Ты не так-то уж много пил, но вид у тебя действительно усталый и… не совсем вполне…
— Ты прости меня великодушно, Анатолий, я пошутил не очень удачно, я еще в цепях пышных и высоких слов, — сказал, оживляясь, Крымов, сейчас же подмигнул, допил коньяк и поторопил Гричмара дружески-бесцеремонно: — Ну заявляй, предлагай программу, сегодня я твой гид.
Закряхтев, Гричмар значительно помахал толстым, как сарделька, пальцем, требуя внимания, допил рюмку, перевернул ее вверх дном, потряс над столом, доказывая, что в ней не осталось ни капли, старательно выговорил:
— Рюм-мочка р-родная… Благодар-ствуй за гост… гостеприимство. Так по-русски?
— Совершенно точно, Джон. Великолепное произношение. Мне бы так по-английски.
И беззвучно посмеявшись, Гричмар снова помахал пальцем — это, по-видимому, была привычка его — и сказал доверительно:
— У вас говорят: иди в театр. В Париже говорят: иди в Фоли-Бержер, Лидо. Там можно хорошо выпить и повеселиться. Когда на сцене страдают, я сижу, смотрю, и меня берет глупый смех. Но иностранцу неудобно хохотать. А ты любишь, Вячеслав?