Потянулись долгие тюремные дни, полные вынужденного безделья и мучительной неизвестности, прерываемой вызовами на допросы к следователю. Там Манаков узнал, что Зозуля давно был на примете у милиционеров и его все равно бы арестовали, но тут в поле зрения органов, на свое несчастье, попал и Виталик. Ну как не вспомнить предостережение зятя — Мишки Котенева — и не выругать себя последними словами за то, что вовремя не прислушался? Хотя чего уж теперь? Благо сестра не забывает, и регулярно от нее поступают передачи — сало, чеснок, лук, фирменные сигареты. Все это делил Юрист в вельветовом костюме.
Постепенно Виталий привык к камерному бытию, если, конечно, к этому когда-нибудь можно привыкнуть. Но жутко давило замкнутое пространство и невозможность хоть на минуту вырваться из него, особенно когда так хочется на волю, на свежий воздух, чтобы подставить пылающий от темных дум лоб порывам ветра.
Подъем, уборка камеры, очередь к параше и умывальнику, завтрак, игра в шахматы и шашки, надоевшая болтовня с соседями по камере, каждый из которых ежедневно подолгу убеждал себя и других, что он только лишь несчастная жертва обстоятельств и нисколько не виновен в том, что ему пытаются пришить бездушные следователи, изобретающие все новые и новые каверзы, на которые нельзя ответить, поскольку сидишь здесь, а они творят на воле все, что им заблагорассудится.
Потом обед, тянущееся, как патока, время до ужина, прием пищи — если ею можно назвать то, что шлепали из черпака в миску, — а там и отбой. Хорошо еще, научился забываться в призрачной, нарушаемой стонами и храпом тюремной темноте, а то в первые ночи никак не закрывались глаза и все ждал мести Мони — бродяги и хулигана, неизвестно зачем прикатившего в Москву из столицы всех бродяг города Ташкента, чтобы устроить здесь пьяный дебош.
Многому научился Манаков и многое узнал. Научился есть то, от чего бы раньше брезгливо отвернулся, зажимая пальцами нос; научился жить и заниматься своими делами, когда кто-то восседает на унитазе, на глазах всей камеры;
научился отбрасывать стеснение и принимать вещи такими, каковы они есть; научился молчать на допросах или изворотливо лгать следователю. И все время мучила, не давала покоя одна и та же мысль: а что же драгоценный зять, почему он не хочет ничем помочь? Ведь стоит только Виталику открыть рот, и следователь будет готов, наверняка будет готов простить ему многое за рассказы хотя бы о малой доле того, о чем даже не догадывается жена Котенева, в девичестве Манакова. Но Виталий молчал и ждал — не может же Мишка напрочь забыть о родственнике?
Узнал Манаков тоже весьма многое — как опускают в камере, ставя человека на самую низкую ступеньку в негласной внутренней тюремной иерархии, и заставляют его делать противное природе полов и обычно вызывающее у нормальных людей чувство брезгливого недоумения. Узнал, как переводят опущенного в разряд «обиженных» и, надолго приклеивая ему этот страшный ярлык, отправляют с ним в зону. А тюремный телеграф работал без перебоев, и все знали всё и обо всех — ничего не утаить, ничего не скрыть. Узнал, как надо говорить с адвокатами и чего опасаться на допросах, как скрывать недозволенные предметы при внезапных обысках в камерах…
Менялись обитатели нар, но Юрист оставался — дело его оказалось длинным и запутанным, многоэпизодным, — с «картинками», как говорил он сам. Время от времени на него находила блажь поразглагольствовать на правовые темы, и тогда вся камера с интересом прислушивалась к суждениям старшего.