Она думала, крепко сжав руками подоконник. Неяркие праздничные огни скользили по ее покрытому ссадинами лицу. Она вспомнила орган в Неви, на котором он играл, как некое божество, дабы участить ее дыхание, усилить биение сердца, укрепить страхи; вспомнила унизительную серенаду у особняка Мутье, так безжалостно приуроченную к тому времени, когда она надеялась сообщить лорду д'Обиньи новости о приезде Кормака. Уже два дня она ждала в Блуа возвращения двора, чтобы предупредить д'Обиньи о том, что О'Коннор едет и настало время выполнить обещание и повлиять на короля, чтобы добиться милости для Кормака. А Лаймонд, она только сейчас это поняла, тоже ждал; может, даже следил за ней, желая удостовериться, не связан ли ее внезапный отъезд из Неви с Кормаком, и, если так, с кем она намерена встретиться, когда двор вернется в Блуа, — а она непременно тем вечером должна была с кем-то встретиться. На другой день Мутье уезжали, и ей обязательно следовало вернуться в Неви.
Но он не только ждал, будь он проклят. Он притащил половину двора к ее дому. Прикованная к своему балкону, на глазах публики она была вынуждена обратиться за помощью к О'Лайам-Роу. Пайдар Доули незаметно проскользнул из особняка Мутье в замок и прислал Робина Стюарта, чтобы тот узнал новости и передал их д'Обиньи. И даже это сыграло на руку Лаймонду; лучник побежал с ним по крышам и чуть было не отказался от своей цели. Уна мельком подумала, не упомянул ли О'Лайам-Роу о том, что она позаимствовала у него в тот вечер Пайдара Доули, затем отогнала от себя эту мысль. В тот час следовало применить и силу — то и другое от природы несвойственно Филиму О'Лайам-Роу.
— Я ничего не могу сделать, — сказала она.
Они стояли в разных концах комнаты. Некоторое время не раздавалось ни звука. Затем Лаймонд спокойно сказал:
— Попробуем прибегнуть к чувствам. Королеве Марии восемь лет.
— Ей восемь лет, и она ест досыта, спит на пуховой перине, няня одевает ее, а в углу стоит большой сундук для драгоценностей. Драгоценность ирландского ребенка — краюха хлеба.
— А если Кормак поднимет восстание, еды будет вдоволь?
— Будет вдоволь свободы. Остальное приложится.
— Ты говоришь так, будто Мария свободна, — возразил Лаймонд. — С ее смертью в Шотландии брат пойдет на брата, как уже произошло у вас. Неужели ты ничего не видишь дальше интересов одной нации и одного человека?
— Ты не знаешь меня, — заявила Уна.
— Я знаю твою гордость. Когда твой возлюбленный проявил свою низменную природу, дело его неизбежно должно было возвыситься в твоих глазах. Менее тщеславная женщина давно бы зарезала его.
Уна вглядывалась в неясные очертания его лица в мерцающих сумерках. Гнев лишил ее самообладания.
— Нас двое, — смело бросила она. — И не столь много мнящий о себе мужчина убил бы его прежде, чем у женщины возникла бы такая необходимость.
— Думая, что лишь смерть вас разлучит. Я бы никогда, — заявил Лаймонд, — не оскорбил тебя так. В любом случае ты предана своему делу, правда? Только тебе понадобится другой мессия. Возможно, принц Барроу.
— Возможно.
Под тяжелой парчой ее тело покрылось холодным потом, глаза, устремленные в благоуханную тьму, болели от напряжения, веки, словно охваченные пламенем, поднимались с трудом. Ибо это была битва, и Уна не питала иллюзий на сей счет. Он намерен получить помощь. Его сдержанность — дань уважения женщинам вообще, не ей, и это можно исправить…
Оказавшись меж двух огней, растерянная, обескураженная, она должна была использовать все средства, имеющиеся в ее распоряжении.
— Этого ты возьмешь на испуг и заставишь его отказаться, — тщательно выбирая слова, сказала Уна. — Но не важно. Честолюбивых принцев в Ирландии хоть отбавляй. Любой подойдет.
В глубине души она давно предвидела этот неизбежный поединок. Кровь, казалось, застыла у нее в жилах, пока она ждала ответа. В наступившей тишине тонули неясные голоса и смех, бой барабана и завывание флейты. Затем Лаймонд сказал:
— Значит, ты никогда не любила.
Уна спросила:
— А ты любил?
Вместо ответа он, глубоко дыша, так, что руки ее невольно сжались, произнес:
— В О'Лайам-Роу уже наполовину пробудился мужчина. Я не стал бы препятствовать тебе. Как бы я мог?
Она не скрыла презрения в голосе:
— И, свив себе во Франции любовное гнездышко, я выброшу на помойку изглоданный червями череп нации и буду спокойно смотреть, как он валяется в крапиве? Покажи-ка мне мужчину, наполовину пробужденного или не спавшего никогда, чьи поцелуи способны заставить меня сделать это!
Собственные слова гулко отдавались у нее в ушах. До чего неубедительно звучали они, эти слова, предназначенные для того, чтобы проникнуть в сознание так же глубоко, как заступ проникает в землю. Стоя здесь, в темной комнате, поставив на карту душу и тело в отчаянной попытке переиграть вкрадчивый, бестелесный голос, она, невзирая на всю свою силу, почувствовала дрожь. Она должна уберечь от него свой секрет, сохранить в целости самое себя и свою гордость и добиться безопасности для Кормака.