Из числа многочисленных посетителей Свияжских выдавались двое, считавшиеся почти своими людьми у них: это был князь Семен Семенович Дудышкин, поручик конного полка, и капитан одного из армейских полков петербургского гарнизона, Евгений Дмитриевич Назарьев.
Князя Дудышкина, при всей своей незлобивости, Киселышков терпеть не мог. Князь был широкоплечим малым с веснушчатым лицом, которое он, чтобы скрыть этот недостаток, довольно густо белил и румянил. Мундир сидел на нем безукоризненно, на толстых, чувственных губах всегда играла улыбка. В его манерах чувствовалась вкрадчивость, смех звучал деланно, темные глаза смотрели и холодно, и лукаво. У этого человека могли возникнуть пылкие страсти, но едва ли его душа была доступна высоким чувствам. Опытный человек при внимательном взгляде открыл бы в нем актера, постоянно, но не всегда тонко, играющего раз навсегда заученную роль.
Кисельникова раздражало самодовольство князя, влюбленность в себя, его деланность и высокомерно-покровительственный тон, которым Семен Семенович говорил с ним. Насмешливые взгляды, а порою и намеки Дудышкина раздражали молодого провинциала, и часто грубый ответ готов был сорваться с языка юноши, но он сдерживал себя из уважения к дому, где происходили его встречи с князем. В глубине души он презирал Дудышкина, так как слышал, что тот кутила, развратник, содержащий целый гарем из своих крепостных красавиц, плохой товарищ и человек, умеющий строить свое благополучие чужими трудами да связями с лицами власть имущими.
Не нравилось молодому провинциалу также и то, что Дудышкин фамильярно обходился с Ольгой Андреевной; казалось, что он словно имеет права делать это.
Как-то уходя от Свияжских, Александр Васильевич спросил подававшего ему плащ лакея:
— Что, князь Дудышкин, кажется, часто здесь бывает?
— Да, как же. Они ведь на линии жениха, — ответил лакей и почему-то вздохнул.
«Бедная!» — подумал Кисельников про Ольгу, и не то змейка ревности, не то чувство обиды за нее шевельнулось в нем. Между молодым «дикарьком» и светской девушкой, в качестве фрейлины императрицы знакомой со всей роскошью двора, установились странные отношения. Они очень быстро сдружились. Квсельников смотрел на молодую Свияжскую как на сестру, поверял ей некоторые свои заботы, огорчения и радости, а она относилась к нему как к младшему брату, потому что в смысле житейской опытности и знания людей и света куда превосходила юного провинциала. Иногда, когда у Ольги было слишком тяжело на душе, она слегка откровенничала с Александром Васильевичем, быть может, инстинктивно угадывая в нем друга, на которого могла положиться, человека хотя и неопытного, юного, но с сильной волей и твердым духом.
Как-то однажды, по уходе князя Дудышкина, у нее вырвалось восклицание:
— Вот противный человек!
Кисельников просиял.
— Противный? — заметил он простодушно. — А ведь говорят, что он — ваш жених.
Ольга Андреевна вспыхнула, и ее глаза блеснули.
— Он — мой жених?! Да я лучше умру, чем выйду за него замуж.
— Верно! Так, так! — проговорил с чрезвычайно довольным видом Александр Васильевич.
Если бы его спросили, почему он так доволен, юноша, вероятно, сам не мог бы ясно определить. Он вовсе не был влюблен в Ольгу Андреевну, хотя иногда, в мечтах, ее прелестный профиль и заслонял миловидное личико соседки Полиньки, оставленной за несколько тысяч верст от северной столицы; Кисельникова просто радовало, что «этот ангельчик» не достанется «тому черту». Отчасти сюда примешивалось и злорадство по отношению к Дудышкину. Князь по своим связям и, быть может, более кажущемуся, чем настоящему, богатству должен был считаться хорошей партией, однако тут ему предстояло остаться с носом.
Кроме Ольги Андреевны и, конечно, Николая Андреевича, был еще один человек, с которым Кисельников сошелся если не дружески, то очень по-приятельски. Это был второй из завсегдатаев Свияжских, армейский капитан Евгений Дмитриевич Назарьев.
Капитану было лет тридцать с небольшим. Он был хорошо сложен, худощав и коренаст. Черты лица он имел не совсем правильные; было что-то жгучее, завлекательное в матово-прозрачном цвете его кожи; когда он улыбался, сверкая белыми, как слоновая кость, зубами, то становился обворожительным, тем более что глаза — темные, большие и глубокие — сохраняли задумчивое, почти печальное выражение.
Есть люди, на которых словно самой природой наложена печать обреченности на горе и страдания. У них уже в детстве сквозит что-то скорбное во взгляде, какая-то странная печаль, даже в минуты беззаботного оживления. К числу таких людей можно было отнести и Назарьева.