— Вуковичей знают мужи: ятаган Вуковичей не раз заставлял их трепетать от страха, а женщинам они только дарят любовь. — Голос черногорца стал нежным. — Драгиня! Отчего ты такая сердитая и все гонишь меня прочь? Неужели я хуже этого белолицего русского, которого я уложу одним пальцем? А умеет ли он так драться на ножах, ятаганах и саблях, как я? Умеет ли без промаха бить ласточек пулей на лету? Конечно нет!.. — Его лицо приняло презрительное выражение. — Ему только чужих девок бивать, да бабам петь песни, когда они сидят за пряжей. Хочешь, я вызову его на бой на выступе скалы, и он струсит, хочешь? А я отрублю ему голову. Хочешь?
И нехорошим огнем вспыхнули глаза Данилы, как у тигра, почуявшего кровь. Драгиня вздрогнула.
— Я знаю, что ты смелый и искусный боец, что ты убил многих юнаков. Но этого русского не смей трогать!.. — проговорила она, и в ее голосе дрогнула умоляющая нотка.
— Нет! Трону! — угрюмо ответил Данило.
Свияжский, до сих пор равнодушно обозревавший толпу, и, кажется, вовсе не обращавший внимания на разговор, происходивший за его спиной между Данилой и Драгиней, вдруг обернулся к ней.
— Я пойду туда, к нашему князю. Пора, — сказал он. — Вот и ваш Степан едет. Ба! И ты, Данило, здесь? Здравствуй.
— Здравствуй, — ответил тот нехотя.
— Береги тут Драгиню, а я проберусь туда. — Свияжский указал на обширную площадку монастыря Бурчела, где на разостланных коврах стояло несколько кресел, в которых уже восседали митрополит Савва с духовенством, а несколько других кресел, равно как выделявшееся из всех высокое, раззолоченное, оставались пустыми.
— Поберегу, — уронил по-сербски черногорец.
Во время пребывания в Черногории слух Николая Андреевича уже привык к сербской речи, и он довольно свободно понимал ее.
— То-то же! А то здесь, знаешь, какой народ, — промолвил Свияжский и стал пробираться сквозь толпу, чтобы присоединиться к свите князя Долгорукого, только что показавшегося из архимандритских покоев.
В то время престиж России в Черногории был чрезвычайно велик. В ней видели могущественную, единоверную и единоплеменную страну, защитницу свободы и православной веры от насилия османов. Поэтому неудивительно, что посол русской государыни пользовался чуть не царскими почестями, и в стране, переполненной насилием, все повиновались одному слову его, прибывшего даже без вооруженного конвоя и, в сущности, совершенно беззащитного.
Навстречу князю Долгорукому выступил владыка Савва с крестом в руке, поднялось духовенство, и затрепыхались в легком ветерке знамена церкви — хоругви. Князь приложился к кресту, сел в приготовленное ему раззолоченное кресло; свита, очень немногочисленная, а в числе ее и поспевший вовремя Свияжский, последовала его примеру.
Все повернули головы в ту сторону, откуда приближалось шествие. Там виднелись всадники. Впереди на горячем, сухом коне ехал человек лет тридцати пяти, белолицый, в длинной белой тафтяной одежде; его голова была прикрыта красным колпаком, из-под которого выбивались курчавые темно-русые волосы; с левого плеча наискось протянулась позолоченная цепь, на которой, под правой рукой, висела небольшая икона. Толпа перед ним почтительно и даже благоговейно расступилась. Остальные всадники казались самыми заурядными черногорцами.
Ехавший впереди был Степан Малый — человек, непонятый своими современниками, да и до сих пор неразгаданный: не то авантюрист, бродяга-самозванец, не то реформатор.
Приблизившись к ожидавшим его, он ловко спрыгнул с седла и низко поклонился князю Юрию Владимировичу, приложив, по восточному обычаю, руку ко лбу и сердцу, на что тот ответил, не вставая, небрежным кивком.
Степану поставили стул как раз против долгоруковского кресла. Он расположился довольно свободно, вынул кисет, и тотчас же явились двое слуг, из которых один подал ему трубку с длиннейшим чубуком, а другой поднес на ярко расписанном подносе два графина и стакан: в одном графине была водка, в другом — вода.
Степан неторопливо налил три четверти стакана водки, остальное долил водой и, потягивая эту смесь, начал беседу, попыхивая табачным дымом.
О том, какова была эта беседа, предоставим слово самому князю Долгорукому: «Разговоры имел темные и ветреные, из которых, кроме пустоши, ничего заключить не можно».
Если из своей беседы с самозванцем, беседы очень непродолжительной, Долгорукий вывел о нем заключение как о пустом человеке, то ему показалось достаточно заслуживающим внимания огромное почтение, каким окружали Степана черногорцы. Это почтение показалось князю опасным, и он счел нужным принять своя меры против него.
— Ты вот что, Степан: приезжай в Цетине; созовем мы там народ и потолкуем. А теперь прощай, — сказал Юрий Владимирович, мужчина под пятьдесят, с энергичным и суровым лицом солдата, и поднялся с кресла.
Степан привстал и, низко поклонившись, произнес звонким, действительно похожим на бабий, голосом:
— Слушаю, князь!
Долгорукий проследовал в монастырские покои, часть его свиты удалилась вместе с ним, а часть разбрелась.