Дезиньори был озадачен. Он чувствовал, что в хорошем расположении духа Магистра есть нечто для него, Плинио, приятное и сердечное, что нет в нём и следа издёвки; он чувствовал также, что весёлость эта скрывает нечто глубоко серьёзное, но, рассказывая, он вновь пережил всю горечь былого, к тому же рассказ его настолько напоминал исповедь, что он был не в силах резко изменить тон.
– Ты, должно быть, забываешь, – начал он нерешительно, хотя наполовину уже убеждённый, – что для меня и для тебя всё рассказанное мною имело неодинаковое значение. Для тебя это было, самое большее, неприятностью, для меня же – поражением, провалом и, кстати сказать, началом важного перелома в моей жизни. Когда я, не закончив курса, покинул Вальдцель, я решил никогда сюда не возвращаться и был близок к тому, чтобы возненавидеть Касталию и всех вас. Я растерял свои иллюзии, убедился, что не имею больше ничего общего с вами, да и прежде, по-видимому, был к вам совсем не так близок, как воображал, и не хватало очень немногого, чтобы я превратился в ренегата и вашего смертельного врага.
Друг смотрел на него весело и в то же время проницательно.
– Разумеется, – сказал он, – и обо всём этом, надеюсь, ты мне ещё скоро расскажешь. Но на сегодняшний день положение наше, как мне кажется, таково. В ранней юности мы дружили, потом расстались и пошли разными путями, потом опять встретились, это было во время тех злополучных каникулярных курсов; ты наполовину, а может быть, и совсем стал мирянином, я же – несколько самонадеянным жителем Вальдцеля, озабоченным исключительно касталийскими канонами, и вот об этой разочаровавшей нас встрече, которой мы оба стыдимся, мы сегодня вспомнили. Мы вновь увидели себя и своё тогдашнее замешательство, и мы вынесли это зрелище и теперь можем посмеяться над собой, ибо сегодня всё обстоит совершенно иначе. Не скрою также, что впечатление, произведённое на меня тогда твоей особой, и в самом деле привело меня в большое замешательство, это было, безусловно, неприятное, отрицательное впечатление, я просто не знал, о чём с тобой разговаривать, ты показался мне поразительно, неожиданно и раздражающе незрелым, грубым, мирским. Я был молодым касталийцем, не знавшим, да, собственно, и не желавшим знать мирской жизни, а ты – что ж, ты был молодым чужаком, и я не мог, в сущности, понять, для чего ты явился, зачем участвовал в курсе Игры, ибо, судя по всему, в тебе не сохранилось ничего от ученика элитарной школы. Ты действовал мне тогда на нервы, точно так же, как я тебе. Я, конечно, показался тебе высокомерным жителем Вальдцеля, не имеющим никаких заслуг, но силившимся сохранить дистанцию между собой и некасталийцем, дилетантом Игры. Ты же был для меня варваром, недоучкой, питавшим вдобавок, без достаточного на то основания, досадные, сентиментальные притязания на интерес и дружбу с моей стороны. Мы оборонялись друг от друга, мы почти возненавидели один другого. Нам ничего не оставалось, как разойтись, ни один из нас не мог ничего дать другому. И ни один не был способен признать правоту другого.
Но сегодня, Плинио, мы наконец вправе извлечь из глубины памяти со стыдом погребённое воспоминание о той встрече, мы вправе посмеяться над этой сценой и над собой, ибо сегодня мы пришли друг к другу совсем с иными намерениями и возможностями, без сентиментального умиления, но и без подавленного чувства ревности и ненависти, без самомнения – ведь мы давно уже стали оба мужчинами.
Дезиньори улыбнулся с облегчением. Но тут же опять спросил:
– А мы уверены в этом? Ведь добрая воля была у нас и тогда.
– Согласен, – улыбнулся в ответ Кнехт. – И, несмотря на эту добрую волю, мы невыносимо терзали и утомляли и инстинктивно не выносили друг друга, один казался другому далёким, назойливым, чужим и отвратительным, и только воображаемый долг и общность заставляли нас целый час играть эту мучительную комедию. Я понял всё это очень ясно сразу же после твоего отъезда. В то время мы ещё не изжили до конца ни былой дружбы, ни былого соперничества. Вместо того чтобы дать им умереть, мы сочли себя обязанными откопать и продлить их любыми средствами. Мы чувствовали себя должниками и не знали, чем же оплатить свой долг. Разве это не так?
– Мне кажется, – в задумчивости возразил Плинио, – что ты и сейчас ещё, пожалуй, чрезмерно вежлив. Ты говоришь «мы оба», но ведь не оба же мы искали и не могли найти друг друга. Поиски, любовь – всё это было только с моей стороны, а отсюда и моё разочарование, и боль. Что в твоей жизни изменилось, спрашиваю я тебя, после нашей встречи? Ничего! Для меня же это был глубокий, болезненный надлом, – вот почему я не могу, подобно тебе, просто посмеяться над этой историей.