Кусок душистого мыла на рукомойнике безумно притягивает к себе. Рука тянется к мылу. Ни один фрукт не пахнет так вкусно… Начинаю есть мыло. Вкус не соответствует запаху, все равно ем… Приходит папа. Руки намылить нечем.
У меня изо рта торчит обмылок… Далее со мной происходит то, что бывает со взрослыми дядями и с папой, когда они выпивают очень много сухого вина. После этого они обычно говорили: «Полегчало», — и продолжали пить вино. А мне не полегчало… Отец где-то слышал байку, что злые люди делают мыло в том числе и из собачьего жира. В какую-то секунду ему начисто отказали эрудиция и высшее медицинское образование. Если отбросить всю технологическую цепочку мыловарения, получалось, что я — съел собаку!
Самолет санитарной авиации доставил меня в Одессу…
С тех пор я не ем мыло и обожаю собак. И еще: мое детство все-таки не было голодным.
Есть Одесса Бабеля — это район Молдаванки, есть Одесса Паустовского — это Большой Фонтан и центр города, есть Одесса Катаева — это Пересыпь.
И вот мы возвращаемся из Бородина в Одессу, где наш район — Пересыпь — остается таким же, как во времена, описанные в повести «Белеет парус одинокий».
Частный домишко из ракушечника, две комнаты — двадцать восемь квадратных метров, кухня — четыре метра, отопление — печное.
«Удобства» — зимой во дворе, летом — в море. (До моря — метров триста.) Проживали в доме — дед Юра, баба Женя, тетя Варя (папина сестра), мама, папа и я. И была у нас корова Майка. Огромная, коричневая с белыми подпалинами. Очень добрая и умная. Я с ней любил разговаривать. Она давала двадцать литров молока в сутки и поила пол-улицы.
И вот Никита Сергеевич Хрущев в I960 году (перед самым своим дембелем) издает указ, запрещающий содержать сельскохозяйственных животных в городской черте. Майку нужно было сдать государству. Это я позже узнал про постановление партии и правительства, а тогда казалось, что лично товарищ Хрущев ворует лично у меня мою корову.
Впрочем, все это, так сказать, — фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.
Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.
Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках — русском, украинском и болгарском.
Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоеные коровы. К ним никого не подпускали — ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.
Я спрашиваю деда Юру:
— Что такое — государственные?
— Ничьи, — отвечает он.
Папа
Мой папа очень не любил считавшийся прогрессивным в свое время фильм «Председатель». Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого — нет.
— Подонок! — говорил папа. Позже я понял — почему.
Отец кончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью. Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель мечтал сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки. Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.
Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.
Папа очень следил и за своим внешним видом, и за своим здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».
При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил.
Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и — с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща.
На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костюме, при галстуке и в домашних шлепанцах.
Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил: «Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».
Уникальный документ, дневник моего отца. За январь и февраль 1954 года он побывал на 16 концертах классической музыки.