– Так ты вообще к нам и не собирался заезжать? Если бы тебя Игорь не застукал, так бы и проехал мимо? Может быть, уже не в первый раз?
– Ну как ты так можешь говорить? Марина! – Ромка держал в руках детский хоккейный шлем и чувствовал как вытекает воздух сквозь дырки над ушами и на затылке котелка, хотя его собственные пальцы сжаты до судороги, до синевы в суставах держат, держат. – Я это что, в Кольчугине купил? Экспромтом?
– Лучше бы ты позвонил! Заранее позвонил и купил ребенку ботиночки. Специально купил то, что нам надо. А не выбрасывал, по сути дела, деньги!
– Но я не знал, ты понимаешь или нет, до самого последнего дня не знал, когда мы поедем. И не хотел никого волновать. Ни волновать, ни расстраивать. Не ты ли мне сама про фон и все такое говорила?
– Только в этот раз или во все предыдущие ты точно так же нас берег? Просто не попадался, и все?
– Какие предыдущие, какие? Я два раза в неделю тебе звоню, отчитываюсь.
– А телефон не говорит, откуда ты звонишь. Из Кольчугина или из Миляжкова. Откуда мне понять?
– О чем ты говоришь, Марина?
И все начиналось снова. И все плыло, двоилось, лопалось и снова зацветало. Обычное, привычное общение, за которое Роман так любил свою жену, когда и он посмеивался, и Маринка, когда он трогал ее за руку и целовал под хвостиком, и все как-то легко снималось, выходило, забывалось, внезапно стало невозможным. Вместо все разъясняющего молчания, слова валились на Романа, бесконечные и, главное, бессмысленные, не прибавляющие ни понимания, ни согласия. Былые камешки опоры бытия, краеугольные, в руках расслаивались и осыпались под ноги мукой. Какое-то «все перемелется», да шиворот-навыворот. Он, Рома, тот, кто больше всех и ради всех старался, вдруг оказался виноват. А в чем, не объяснить. Какой-то бред. Он даже кричал. Впал ночью в полное безумье от отчаяния.
– Не смей его так звать. Не смей.
– Как?
– Митей. Митей. Тут не Казахстан с Карагандой. Он Дима! Слышишь, Дима!
Но были и чудесные часы. Были. Два дня с сыночком. С Димкой. Сибирячком. И заговаривал его, Роман, и заговаривал, на долгие недели, месяцы и месяцы вперед.
– А правда наш остров похож на дредноут? Видишь, вот длинный нос, вот рубка с мачтою из тополей, а ивы по периметру, как башни малого калибра. Правда?
– Правда...
– А если хочешь, я его сейчас заколдую и он тебе будет сниться по ночам. Хочешь, такой весь желтенький? Огромный и надежный?
– Очень хочу.
– Ну вот, смотри скорее. Крибле-крабле-бумс!
Ромка смотрел в большие, чистые, разумные глаза сыночка и с ненавистью думал: «Все вы врете. Все врете. Не липнет к кержакам ничто», – и улыбался, улыбался.
А на второй день, после ночного ветра лишившись почти всего червонно-золотого камуфляжа, длинный и узкий остров на Томи ни на какой линкор уже не был похож. На выгоревший остов клиппера. И Ромка увел сына в бор. Долгой дорогой через мост, под зеленые сосны, туда, где под защитой корабельных стволов то там то сям мелькает кривой сибирский карагач. Не подпускает зиму, не принимает увечное, изогнутое, но жилистое дерево, никогда и ни под каким видом не желтеющее и не сбрасывающее мелкие скальпельные листья. И правильно.
А наутро у Димки поднялась температура и заболело горло. Все же напакостил и Ромке, и ребенку Левенбук. Руками своими ледяными. Но ничего, температура, простое ОРЗ, согласно кормящей ныне Ромку стохастике, теории вероятности, замещает как раз то страшное, чего не надо, что не должно уже случиться, повториться никогда.
А Маринка даже не прижалась, не обняла мужа на дорогу. Лишь посмотрела на него затравленно.
– Давай. Счастливо долететь.
А тогда он ее поцеловал. Взял, притянул, прижал. Сам, и не отпрянула, обмякла и потом... потом... Роман чуть было не опоздал на самолет... и правильно, потому что через полгода он вернется. Всего лишь. Вернется окончательно уже кандидатом наук и ничего и никому не надо уже будет объяснять. Лишь вымести муку.
Десятого февраля Роман Подцепа с самого утра ждал звонка из отдела аспирантуры. Письмо в паспортный стол ему обещали со среды, и все что-то у них не получалось. Большое дело! В среду Ромка зашел в отдел сам, в четверг два раза звонил, а сегодня, в пятницу, сидел злой в секторе, и даже не шевелился, с полным ощущением того, что вся прописочная процедура наверняка отложится теперь уже до понедельника. Это как минимум.
А в секторе никого не было. Левенбук с Гринбаумом, к себе не поднимаясь, сразу уехали на полигон. Прокофьев вторую неделю бюллетенил, а где болталась рыжая, Роман не знал и не стремился. Лишь утром, как всегда на четверть часа опоздав к звонку, закатывался Гарик. Кошачья его рожа странно лоснилась, а глазки блестели, как у грызуна.
– Опять двадцать пять сегодня не было, – сказал он чрезвычайно многозначительно.
– Есть такая электричка, на восемь двадцать пять? – не понял Ромка, зачем Караулов вдруг перед ним, таким малозначительным лицом, начал расшаркиваться за свои вечные проблемы с трудовым распорядком ИПУ Б. Б.
– Есть такая передача, – задорно фукнул носом Гарик, – ежедневная, юмористическая...