И даже неожиданный личный звонок Осипа Давыдовича Иванова-Петренко не мог ввести Владимира в заблуждение. Ласковым и делано приятельским голосом известный критик говорил о скорой весенней выставке и мягко укорял Машкова в том, что тот до сих не представил выставкому свою работу.
– Николай Николаевич очень хвалил этот ваш «Стремительный ход корюшки», так хвалил, что, скажу вам честно, по-настоящему заинтриговал, и очень бы хотелось поскорее взглянуть на него, – курским соловьем заливался известный критик.
«Стремительный ход корюшки... заинтриговал», – зло, едва сдерживаясь, про себя повторял Владимир, слушая фальшивую лесть известного критика, но поправлять или же что-то пояснять счел ниже своего достоинства.
– Хорошо, я подумаю, – ответил Машков и ничего к этому не прибавил, потому что с первых же слов Иванова-Петренки догадался, что означают это волнение и горячность Осипа Давыдовича, почему так хочет искусствовед и музыкальный критик поскорее завладеть картиной и для этого изыскивает самые нелепые предлоги. Конечно же, чтобы навеки уничтожить, и тем открыть путь новой безыдейности и соглашательства, глашатаем которых уже назначен в черном, скрытом от всех салоне «семь-сорок» слабовольный и увлекающийся Николай Николаевич Пчелкин.
И тогда Владимир Машков решил прошибить эту стену, разрушить и развеять по ветру ее прах. Собственной головой. Как бы ему того ни хотелось, он не мог, подобно героической Угре, взять у отца-инвалида фашистский крест и просто поехать в Миляжково. Руки и ноги нужны были ему как художнику. Они были его главным и единственным оружьем, и отказ от них стал бы предательством в первую очередь такой дорогой и милой ему теперь Угри. Но вот заставить все тело мучительно болеть, гореть огнем великого вдохновения Владимир Машков мог и даже был обязан. С мыслью об этом он и решил пойти вперед головой. Написать письмо в ЦК нашей партии, и тем вызвать злобный и мстительный гнев всей безродной и космополитической клики, этих тайных апологетов теплокровности. Разрушить тем самым стену, за которой они прячутся, и дать возможность народу просто смести открывшуюся нечисть – гнус и тлю – с лица нашей советской земли.
Писалось Машкову легко. Ведь он видел и знал поименно врагов нашего искусства, они сами, и главное их действия без труда образовывали наглядную и убедительную логическую цепочку расчетливого предательства. А гладкость слога и полное бесстрашие перед грядущим сражением давала замечательная народная бражка, которую Владимир зачерпывал кружкой прямо из большой алюминиевой кастрюли.
Деревенское варенье, которым отец-инвалид кормил свою дочь всю зиму напролет, стало ненужным теперь, когда Угря оказалась в больнице, и весь его запас гвардии-ефрейтор пустил в перегон. Теперь Никите не надо было ходить каждый день к трем вокзалам, и он часами лежал у себя в комнате или в коридоре, размышляя о чудесной судьбе приемной дочери Угри. Когда ее настоящий отец, ординарец майора Петрова, однофамилец и тезка, Илья Никитин, умирал от тяжелого фронтового ранения, он лишь об одном просил своего друга Никиту Ильина, ординарца майора Деева: чтобы имя Угри золотыми буквами было вписано в историю нашей великой страны.
– Когда подрастет, – говорил, уже задыхаясь, друг и товарищ, – пошли ее туда, куда другой не пойдет! Мне уже не судьба, потому что два раза не умирают, так сделай это ты, друг мой и тезка, покуда один раз живешь.
Такая поговорка у ординарца была.
И вот теперь Никита Ильин был счастлив от того, что завет отца о «квадрате четыре десять» выполнен, и даже снилось ему иногда, что замечательный поэт и офицер Кирилл Зосимов об этом написал поэму «Дочь денщика» и дали ему за это Государственную премию и медаль Героя Советского Союза.
От таких высоких и волнующих мыслей старик-инвалид буквально оглох и ослеп и однажды даже не услышал, как кто-то чужой открыл своим ключом входную дверь в квартиру, осветил фонариком темный коридор и, осторожно перешагнув через лежащего на полу самого Никиту, двинулся напрямик к комнате-мастерской Владимира Машкова.
А был это тот самый день, когда, закончив длинное, аргументированное и обстоятельное письмо, Владимир вложил его в заранее купленный конверт и на секунду задумался над адресом. Как лучше написать, официально: «Москва. ЦК ВКП(б)» – или же тепло, как близким и родным: «В Центральный комитет нашей партии». С чистым и ясным лицом в желтом конусе от света настольной лампы Владимир сидел у стола, когда дверь в его комнату приоткрылась и на пороге гнусной черной тенью возникла Людмила Лебедева.