Она не поняла, что имела в виду. Но, спустившись на улицу, обнаружила вернейший признак того, что действительно готова засесть за книгу, – потребность себя обругать. «Почему мы, люди, таковы? Почему я рассказала Вере о своей нищете, о белом листе перед глазами, о годах неудач? Ну, про кислоту сболтнула бы, и хватит, мол, и у непьющей крыша поедет, если допекут. Есть в этом что-то и от хвастовства, и от «чур, меня», неловко мне после такого. Но всегда одно и то же: человек плачется, меня несет доказать ему, что мне гораздо хуже было, а я выстояла». Она ощутила спокойствие и пошла домой.
Уже вернувшись, приняв душ и сварив себе чашку кофе, Лиза Шелковникова разгадала загадку собственной мысленной фразы: «Я про себя напишу». То, что не было времени и возможности проанализировать у Веры, засело в ней тем не менее крепко. Когда они с Эдуардом поженились, бабушка Лизы съехалась с ее родителями и оставила внучке такую же однокомнатную хрущевку. Они с Машкой и выбрались-то из нее недавно, после того как повезло с экранизацией романов. И у Вересковой Лиза чувствовала себя так, будто вернулась в свою привычную нору. Та же сорокалетняя мебель, те же продавленные и потертые диван и кресла, дешевая сантехника и безвозвратно разошедшийся по швам линолеум. Лиза сколько жила в таких условиях, столько и улучшала их по мере сил: обои регулярно переклеивала, отодрала задние стенки у пары узких шкафов, превратив их в стеллажи и установив поперек комнаты – прикрыла свою и дочкину кровати. И расписала белую люстру акварельными красками, намалевала какие-то цветочки на стене в туалете.
Вера Верескова занималась тем же. Правда, давно, но следы облагораживания нищей среды обитания все еще наличествовали.
И еще она увидела за стеклом серванта этакую табличку для медитации: в центре – красный круг, далее разноцветные окружности. В годы невезухи Лиза сделала себе нечто подобное. Только циркуля у нее не было, поэтому она линейкой квадраты вымеряла. И тоже в центре – красный, а потом ободки – зеленый, желтый, синий и черный. Красный символизировал Лизу со всеми потрохами, зеленый – Машку и все материнские обязанности, желтый – родителей, друзей и связанные с ними заботы, синий – всякие уборки и готовки, черный – все остальное. В любой ситуации Лиза смотрела на свой квадрат, определяла, насколько далеко она от алой сердцевины, и придумывала, как бы поскорее в ней очутиться. Кроме того, если получалось себя усмирить и минут десять пялиться строго в центр, возникало ощущение, что тебе больше ничего не нужно. Лиза решила, что у эгоизма должен быть предел. «Родила дитя, изволь не прятаться от него», – выругала она себя и размыла границу между красным квадратом – собой и зеленым кантом – Машкой. Почему зеленым? Просто дочкин любимый цвет. Так вот, у Веры тоже была размыта граница между красным кругом и оранжевой окантовкой. Тоже был кто-то, с кем она соглашалась себя делить. Вернее всего, сын. Не коньяк же.
Ничего особенного в таких совпадениях не было. Про медитативные таблички обе наверняка читали, но забыли, когда и где. А создать в доме хоть один угол, в котором глаз может отдохнуть от убожества, стараются не только люди искусства. Но увиденное словно давало Лизе право рассказать историю Веры от своего имени. Вот не издавали бы ее книг до сих пор, что бы она делала? Вела рубрику «Женский клуб» в паршивой газетенке? Мыла полы и окна у чужих людей? Представлять, что спилась бы, было неприятно. Фантазерке в голову не пришло, что в серванте стоял обычный детский рисунок. Впрочем, вряд ли это что-нибудь изменило.