— А вообще, если захотеть, можно через годик машину взять, — продолжала она, — ну, пускай «Запорожца». И поехать! Ой, люблю я красивую жизнь, Митя! А что? Мы ж молодые, здоровые, вся наша жизнь — наша. И будем жить, правильно? Мить… — Она коснулась губами его щеки, а потом нашла его губы и стала целовать — сначала легко, а потом все крепче, всласть.
Какая-то тень легла сбоку на его лицо, и он повел глазами. В высокой, пронизанной солнцем траве стоял над ними двухлетний пацан, ну клоп совсем, ребенок. Светловолосый, русый — солнечные лучи дробились в его волосах радужно, как нимб. Он стоял и с серьезным интересом глядел, как Зина целовала Гурьянова, и Митя — распластанный и прижатый к земле Зинкиными поцелуями — встретился с ним взглядом и, оторопевший, не мог шевельнуться. Это длилось недолго, может, только секунду, а потом малыша подхватили сзади чьи-то сильные руки, вознесли вверх, в воздух, и молодой отец с грибной корзиной в руке усадил малыша к себе на плечи и унес, не сказав ни слова.
Но, услышав его шаги, Зина и сама отпрянула от Мити, и Гурьянов сел в траве и смотрел, как эти оба — отец и малыш — удалялись в лес: отец спустил пацана на землю, и они шли вдвоем, держась за руки.
Отблески ночного уличного фонаря плыли, чуть покачиваясь, по отремонтированным стенам Зининой квартиры. И по лаковой полировке новенького немецкого гарнитура — по шкафу, горке, серванту, журнальному столику и креслам, на одно из которых был протянут от швейной машины подол недошитого белого свадебного платья.
Гурьянов открыл глаза.
Рядом была Зина, не спала, глядела на него, будто сторожила.
В зыбкой тишине он повел глазами по комнате — по этому новому гарнитуру, стоявшему еще вперемешку со старой мебелью, по свадебному платью, ковру на стене. Тихо было за стеной, соседи спали. Гурьянов помолчал, сел на кровати.
— Ты куда? — сказала Зина.
— Сейчас. Покурю.
Встал, вышел в другую комнату, в ту, куда был поселен Зиной вначале. Тут тоже все изменилось, заполнилось новой мебелью.
Но Гурьянов нашел, что искал, — свой старый дорожный чемодан. Открыл его, надел свою старую рубаху, старые брюки и армейский полушубок, в котором он прилетел из Заполярья. Поискал сапоги, но сапог нигде не было, он открыл шкаф. В шкафу висели на вешалке новенький черный кримпленовый костюм с пиджаком типа «блейзер» и белая сорочка, и галстук, а под ними лежала коробка французских туфель «клерже». Гурьянов достал туфли из коробки, обул и шнурки завязал. Выпрямился. Теперь, когда он уже все решил, он не спешил, был спокоен. В старом своем полушубке он постоял у окна, поглядел на город, на его дома, крыши. Над Москвой занимался рассвет — снова где-то проклацал трамвай, прозвучали шаги. Гурьянов поглядел, поглядел, а потом достал со дна своего чемодана деньги — всю пачку своих накоплений, тысячу с чем-то рублей. Положил их на тумбочку, придавил пепельницей, но одумался, отнял от пачки несколько купюр — две сотни, не больше. Считать не стал, а сунул эти деньги в карман и — почти не таясь, но и бесшумно — прошел через коридор, открыл входную дверь и вышел из квартиры, а чуть позже — из подъезда.
На углу стояло такси, водитель спал за баранкой.
Митя постучал по стеклу кабины.
— Друг!
— А? — проснулся водитель. — Куда тебе?
— В аэропорт, во Внуково, в темпе.
— Случилось чего? — Водитель включил мотор.
— Надо. Давай.
Предрассветная Москва отлетала за крылья машины.
— А куда летишь-то? — спросил водитель.
— На Вятку сначала, в Киров.
— Так это ж с Быково.
— Иди ты?!
— Точно. Я знаю.
Машина развернулась прямо посреди пустой Пушкинской площади и помчалась в Быково. А где-то почти неслышно — или это только казалось Мите? — пели свою песню «Песняры» — о юности, о жизни, которую, как спелое яблоко, нужно только сорвать с ветки.
И под эту мелодию взлетал с Быково самолет, а затем мчался поезд, и вот она — наконец! — родная река Вятка.
Из-под низкого утреннего тумана вынырнули связанные плоты лесосплава, а потом открылся дебаркадер со знакомой и полузабытой вывеской «ЛИХОБОРЫ».
Не дожидаясь, когда баржа ткнется бортом о стенку причала, Гурьянов спрыгнул на пристань, лаковые туфли «клерже», оскальзываясь на влажных от утренней росы бревнах, заспешили в гору.
И уже не сдержать было гулкое сердце и нетерпение пульса.
— Бакенщик у вас где живет, а?
— Кто? — переспросила у него закутанная в телогрейку тетка.
— Бакенщик. Две дочки у него, сводные, на Севере они.
— А! Так это вон, на взгорке. — И показала дом над рекой. — Только одна приехала уже.
— Кто? Поля? — боясь поверить в такую простую удачу, быстро спросил Митя.
— Ну. Старшая, — подтвердила тетка.
И не чуя под собой этих французских «клерже», напрямик — не тропой, а напрямки по взгорку кинулся Гурьянов к Полиному дому. Издали слышал, как кто-то — наверно, отец ее — дрова там колет. И, оглушая пульс, где-то в душе «Песняры» подстегнули свою песню — отчаянную, победную.