Эльф мой рассказал как-то… то ли сказку, то ли что, откуда она это взяла – не знаю. Про город теней. Про людей, которые мучаются всю жизнь, не зная отчего, а причина проста – они где-то потеряли свою тень. И если такой человек дойдет до города, где все оставленные тени собираются и ждут хозяев, – тогда он почувствует себя полноценным. Почувствует, что значит жить. Для меня этот город – там, всегда там был. В нем я чувствую себя питекантропом из учебника биологии, который поднимает голову, распрямляется и становится человеком.
Некоторые люди рождаются в чужом теле; это бывает, я с такими знакома. Мне не повезло: я родилась в чужой стране.
Она появилась, когда у меня не было ничего. Ничего – за что зацепиться, о чем написать хоть строчку в мысленной книге мемуаров. Работа – на автомате, путь домой – все время одним и тем же трамваем, по одним и тем же дворам. Кофе паршивый, единственная радость – полночный сериал. (А в Париже осень сухо пахнет жареными каштанами; и у выходов из метро – печеной кукурузой, и яркими, ломкими листьями на ветру, и теплым, масляным духом булочных. Холодает; в кафе зажигают радиаторы, вносят столики внутрь…)
Проигрыш, в общем, по всем фронтам.
И вот в эту обесцвеченную жизнь она и влилась струей краски. Ко мне вернулись чувства; так что можно было теперь улыбаться мокрому снегу на улицах, можно было торопиться с работы домой. Душу переполняло какое-то невнятное вдохновение. Хотелось быть сильной и нежной, хотя ни того, ни другого я особенно не умела; хотелось много зарабатывать, чтоб спокойно покупать дорогой шоколад и водить ее в ресторан.
Но черная «выездная» сумка так и лежала под журнальным столиком. Если бы кто-то сказал мне, что надо срочно ехать, потому что вот – есть возможность, мне бы и трех часов не понадобилось, чтоб ее собрать.
Ночью в квартире неуютно; если соседи у себя открывают дверь, то кажется, что заходят они прямиком ко мне в коридор, и все звуки проникают сквозь стены, мутируя по пути в нечто стучащее, клокочущее, страшное. Вдобавок ветки кленов, растущих у окна, бьют по стеклу, царапают. И шаги по ночам – от кухни до спальни – тоже надо привыкнуть. Я-то не боюсь; знаю, что это или отец, или Санька. Брата я почти увидела однажды, хотела попросить прощения, что не приехала на похороны. А как бы я приехала? Денег на билет нет, и права птичьи – между визой и картой резидента, желтая бумажка, выехать с ней выедешь, а обратно…
И потом, мне ночью не до страха; я сплю, если удается. А ей боязно было спать одной, когда я уезжала на переводы.
Ночью, замечали, даже если рядом никого нет, часто говоришь шепотом. Вот и мы – шепотом, испугавшись неизвестно кого:
– Ну чего ты? Просто ветер разгулялся. Это клены.
– А если они вышибут стекло?
– За десять лет не вышибли, а сейчас…
– Ты не понимаешь. Не слышишь разве, как птица кричит?
– Два часа ночи, солнце мое. Все птицы спят давно.
– Это же она… черная, вон, смотри.
– Ой-вэй. Русалок нам не хватало… теперь еще птицы. Слушай, пол холодный. Замерзнешь.
– …
– Нет тут никаких птиц. Я их не впущу. Иди сюда. Давай, говорю, под одеяло. Ну, вот… Вот так…
Тепло.
Потом я ее спросила:
– Что еще за птичка?
Она перевернулась на спину.
– Знаешь, мои желания всегда исполняются.
Я позволила себе улыбку:
– Ну-ну.
– Это правда. Если я чего-то очень сильно захочу, то это сбывается. Но только потом… Прилетает это… эта птица. И требует платы. Если что-то получаешь, надо за это платить. Ты ведь знаешь.
Пальцы наши переплелись под одеялом. Я знала. Я слышала шаги отца и Саньки в коридоре.
– Ну ладно. А что ты такого получила, что теперь ее боишься?
– Тебя, – сказала она.
Вывернутый ящик старого стола. Бумаги на полу. Обрывки тамошней жизни, собранные за те пять лет, что я забрасывала и забрасывала крючок, пытаясь зацепиться. Не вышло.
Все вроде получалось: и стипендия, и стаж после университета. И Люсьен. Слишком хорошо, чтобы быть правдой; ну так правдой это и не стало. И Люсьен не виноват… наверное.
Я разворотила ящики под предлогом какой-то уборки – и пошло. Сначала я подавляла эту ярость, вела сама с собой холодную войну, тихо ненавидя все вокруг. А потом началось – истерика вспышкой за вспышкой, как серия взрывов в Багдаде.
– Да пошло все! Задрали! Не хочу! Все, уезжаю отсюда на…
Эльф мой отмалчивался. Сидел на стуле, смотрел стену, как телевизор. Или – пальто на плечи и долой. К русалкам. К троллям, пляшущим на горе. К кому там еще.
Пока я не поняла – это не истерика. Это даже не депресняк. Это прозрение. Все. Я дала этой стране шанс. Дальше – извините.
На самом деле – никогда нельзя возвращаться. Если все-таки возвращаешься, никогда нельзя даже на минуту представить, что ты вернулся навсегда. Представишь, согласишься с этим хоть на секунду – все, ты покойник. Этой стране только и надо, чтоб ты сдался. У нее так хорошо получалось удерживать людей семьдесят с лишним лет. Может быть, страх, что, попавшись, уже никогда не сможешь уехать, у нас врожденный.
Наконец – очень важно: находясь там, никогда не думать, что на родине тебе было бы лучше.