В середине тридцатых военные переехали в новую гостиницу на улице Мичурина, а дом стали набивать, как ту самую «красногвардейскую» селёдку в бочку, переселенцами из трущоб рыбацкой слободы, на месте которой прямо за Белоглинским оврагом разрастались корпуса оборонного завода. Так под одной крышей оказались люди, давно знавшие друг — друга по вольному промыслу и вместе кормившиеся с Волги, а теперь вынужденные по строжайшему распоряжению директора Судакова денно и нощно трудиться на оборону страны.
Но не такой это был народ, чтобы позволить повязать себя крепким морским узлом. Скрепя сердце, подчиняясь казарменным заводским порядкам, они во дворе своего нового дома сумели сохранить дух простого и понятного всем артельного товарищества, где каждый вроде бы сам по себе, но всегда горой за другого. И конечно, как раньше, никто из них не мог представить свою жизнь без Волги.
По запаху свежей стружки или смолы можно было определить, в каком дворе строили новую ловецкую лодку, а в каком конопатили старую гулянку. Рогожные кули с сушёной снулой, то бишь разрезанной по спине и потрошеной рыбой стояли в сараях как дрова на продажу. В ледниках, в холодном рассоле под гнётом пластались в липовых бочонках жереха и заломы, солёные колотком плотва, густера и подлещики. Рыбу здесь покупать было не принято: её раздавали соседям и знакомым, как пригоршню пшена к ухе, причём ни одна голова не пропадала попусту.
Не званых гостей тоже угощали, но либо из бахвальства, либо взамен на свои просьбы. Незнакомцев отсылали к рыбакам, которые прямо с сейнера торговали мелким частиком у причала бывшей мельницы Шмитта или на Бабушкином взвозе. Красную рыбу и икру, от греха подальше, таили ото всех, хотя не только в проулке, но и по соседним улицам всяк знал, у кого их можно просить на свадьбу, крестины или так, к праздничку.
Котька любил свою дружную заводскую бригаду, гордился флотским экипажем, в котором служил. Но для простого человека, как он, никакое дело не могло перевесить житейские обстоятельства. Семейный, домашний уклад питал его душевные силы прежде работы, а узы общежития были прочнее рабочей спайки. Карякин понимал, что дворовая обитель давно стала частью его судьбы.
Это было золотое время в их дворе — пора осенних заготовок. В первые дни позднего бабьего лета овощи на базарах стоили вдвое, а то и втрое дешевле, чем зимой. А редкая семья тогда обходилась без погребных запасов. Немногие коренные горожане имели свои огороды на Зелёном и Казачьем островах или бахчи за Волгой. Но и те, кто покупал овощи на базарных привозах, и те, кто горбатился на своих делянках, старались набить погреба так, чтобы не знать нужды до будущего урожая. И десять, и двадцать лет пройдёт после войны, а страх голода будет цепко держать людей в своих объятиях. Да и русская натура такова, что без мяса в печи перетерпится, а вот без варёной картошки и квашеной капусты — никак нельзя.
Нанимать грузовик считалось расточительно, и все пользовались одноколкой хромого Николашки Гулёнова, который частенько гостевал под лестницей у Кузьмича. Наверняка настоящая фамилия Николая была иной, но это мало кого интересовало, поскольку уличный псевдоним подходил ему как нельзя кстати. Да и биография его казалась немудрёной.
Колченогим Николай был с детства, но, как говорится, где тонко, там и рвётся. Разведчики успели отойти к лесу, когда две пули сховавшихся в сарае полицаев продырявили короткую ногу партизана, который замешкался у невысокого плетня на краю села. Он притворился мёртвым, а когда чёрные шинели приблизились, метнул в них гранату.
Ногу спасли, а на зелёной стёганке народного мстителя засияла медаль «За отвагу». И хотя больше он участия в боевых действиях не принимал, оставался в отряде ездовым. На подводе и накрыла его бомба с пикирующего немецкого «лаптёжника». Контуженного и с тяжёлым ранением в голову Николая эвакуировали за линию фронта в глубокий тыл.
После скитаний по госпиталям его определили в глазную клинику в Саратове, где он лечился ещё несколько лет, да там и остался после выписки возле такой же полуживой лошадёнки Нюры. Где оставалась его родня, никто не ведал. Раз сестрички поинтересовались, Николай затрясся, закрыл лицо руками и рухнул на пол. Какие ещё могли быть расспросы после этого.
Жил он в подсобке и возил хлеб для больничной столовой. Причём иной раз трудно было понять, Николашка ли управляет лошадью, либо Нюра везёт его привычным маршрутом.
За родимую чекушку водки и три кружки бочкового «Жигулёвского» пива Гулёный не смел отказать никому. Опрокидывал наземь с телеги фанерную будку с косыми надписями по бокам «Хлеб» и доставлял по адресам мешки с картошкой, морковью или луком, всегда с одинаковым неспешным усердием хромая рядом с Нюрой и на подъёме с Волги, и по кривым улочкам от Сенного базара. Хозяева мешков шагали рядом по тротуару, и всякий раз втягивали головы в плечи от Николашкиного окрика на вечно некстати торопящихся прохожих:
— Эй, берегись, раз-з-зявы! Не вишь, кавалерия пылит!