Читаем Игра в «секретики» полностью

…мы хоронили птичку. Ее загрыз наш кот Барсик. Я уже не помню, насколько все из-за этого убивались, но вообще хоронить было приятно, конечно. Гробик сделали из банки из-под кофе… Вырыли ямку, положили туда гробик, зарыли, из щепочек сделали крестик. Взяли какую-то дощечку. Наташа написала на этой дощечке надпись: «Здесь покоится птичка, которую загрыз Барсик». Затем эта табличка была покрыта лаком. И у нас там было целое кладбище… До этого, что я точно помню, там была зарыта лягушка… Началось со всяких пчелок, комариков. И, главное, их убивали специально для того, чтобы похоронить… (27:28; 1982 г.р., Ленинград).

[Хоронил] в траурной обстановке. Были останки солдатиков, которые героически погибли в битве со мной. Больше ничего не закапывал. Лет мне было пять или шесть (27:31; 1978 г.р., Ленинград, м.).

Представителя этого мира отправляют в тот «как положено» и ходят «навещать», держа таким образом границу между мирами под контролем.

В отличие от игр в похороны в детских «секретах» мне видится иное: этот опыт взаимодействия со священным «внутри», экспериментирование с границами персонального. Граница между внутренним и внешним, субъективным и объективным, граница, очерчивающая «я», оказывается разомкнутой. Я «одеваю» нечто невидимое, свою ценность, в доступный материал (мамины бусы, цветные стекла-самоцветы, фольгу, бумажные цветы), обозначая его, я делаю собственное ценное внешним по отношению к себе, зримым. Далее я конструирую «хронокамеру», саркофаг. Помещая в него свою ценность, я извлекаю ее из потока событий: помещаю в чистое время и наблюдаю за тем, что делается с моим во времени, наблюдаю за тем, до какой степени моя ценность устойчива к времени. Это — макет, действующая модель собственных жизни и смерти. Не менее важна и вторая, коммуникативная часть этого символического действия. Я открываю себя своему другу, делая для него доступным самое ценное из того, что у меня есть. Он становится хранителем моей тайны. Осваивается социальная техника доверия: как можно другого, но любимого, сделать разделяющим мое? Собственно — это акт любви, признание ценности Другого. А иначе зачем Самсону было открывать секрет своей силы любовнице Далиле? Он открыл свой секрет, «открывая сердце свое».

Игра в «секретики» — эксперимент в отношении собственных «внутренних» границ, не совпадающих с границами «этого» мира, странным образом захватывающих и часть мира иного. Преобразованный во внешнее действие внутренний опыт оказывается опытом сакральным. Напомню пример, выделенный в одном из приводившихся выше текстов: это что-то твое, что находится в мире, оно твое, но в то же время им играют какие-то другие силы. Если игровые похороны — способ обращения с иным, проникшим во внешний мир, то «секрет» — способ обращения с иным внутри самого себя.

Перейти на страницу:

Все книги серии СССР: Территория любви (антология)

Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре
Любовь и политика: о медиальной антропологии любви в советской культуре

«Ромео и Джульетта» (1575) Уильяма Шекспира предлагает наглядную модель концепции любви Нового времени и иллюстрирует связанный с ней конфликт индивидуального, интимного, любовного желания и политических и социальных практик, посягающих на личную сферу. Одновременно драма Шекспира содержит решение этой культурно-антропологической проблемы: трагическое самоубийство влюбленных утверждает любовь в качестве внутреннего, интимного, абсолютного опыта, сопротивляющегося любым политико-идеологическим, социальным или семейным вторжениям извне. Двум любящим друг друга людям удается, несмотря на все социальные и политические препятствия, утвердить абсолютную ценность любви. Конец драмы, когда враждующие семейные кланы наконец мирятся, кажется одновременно и обнадеживающим, и утопичным, поскольку никакое политико-идеологическое регламентирование не способно конкурировать с хитростью влюбленных. Так что для продолжения традиции политических и социальных связей необходимо, чтобы политическое сообщество воздерживалось от вмешательства в личную жизнь своих участников. Если спроецировать концепцию Никласа Лумана на шекспировскую драму, то можно говорить о процессе становления любви как символически генерализованного медиума в обществе Нового времени. Ролан Барт описывает подобную ситуацию как процесс этаблирования особого «языка любви», который является абсолютным и автономным по отношению к требованиям политического сообщества.

Юрий Мурашов

Культурология / История / Образование и наука
Женщина в эпоху ее кинематографической воспроизводимости: «Колыбельная» Дзиги Вертова и синдром Дон-Жуана
Женщина в эпоху ее кинематографической воспроизводимости: «Колыбельная» Дзиги Вертова и синдром Дон-Жуана

Безусловно, напрашивается сама собой интерпретация последнего полнометражного фильма Дзиги Вертова «Колыбельная» (1938) как неудачной попытки утверждения авангардистской стилистики в условиях социалистически-реалистического «огосударствения» советского киноискусства 1930-х годов. Вызвано это в первую очередь пышной символикой фильма и неуемным восхвалением Сталина. Поэтому «Колыбельная» может быть рассмотрена как наглядный пример культурного и общественно-политического развития советского тоталитаризма поздних 30-х годов. Насколько ясно место фильма в истории тоталитарной культуры, настолько сложен и неоднозначен фильм с точки зрения истории кино в частности и истории медиа в целом.В связи с этим мы ставим себе в нашем анализе две задачи. Во-первых, существенным представляется вопрос о том, в какой степени обращение к женскому сюжету соответствует общей тенденции в развитии визуальных медиа, и прежде всего кино 20–30-х годов, а также насколько способы изображения женщин, которые мы находим в «Колыбельной», соответствуют стилевым поискам других режиссеров этого времени. Этой проблеме сопутствует второй вопрос — о связи визуальности и визуальных медиа с концептуализацией половых различий. Именно со второго аспекта проблемы мы и начнем анализ.

Юрий Мурашов

Культурология / История / Образование и наука

Похожие книги

Эра Меркурия
Эра Меркурия

«Современная эра - еврейская эра, а двадцатый век - еврейский век», утверждает автор. Книга известного историка, профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина объясняет причины поразительного успеха и уникальной уязвимости евреев в современном мире; рассматривает марксизм и фрейдизм как попытки решения еврейского вопроса; анализирует превращение геноцида евреев во всемирный символ абсолютного зла; прослеживает историю еврейской революции в недрах революции русской и описывает три паломничества, последовавших за распадом российской черты оседлости и олицетворяющих три пути развития современного общества: в Соединенные Штаты, оплот бескомпромиссного либерализма; в Палестину, Землю Обетованную радикального национализма; в города СССР, свободные и от либерализма, и от племенной исключительности. Значительная часть книги посвящена советскому выбору - выбору, который начался с наибольшего успеха и обернулся наибольшим разочарованием.Эксцентричная книга, которая приводит в восхищение и порой в сладостную ярость... Почти на каждой странице — поразительные факты и интерпретации... Книга Слёзкина — одна из самых оригинальных и интеллектуально провоцирующих книг о еврейской культуре за многие годы.Publishers WeeklyНайти бесстрашную, оригинальную, крупномасштабную историческую работу в наш век узкой специализации - не просто замечательное событие. Это почти сенсация. Именно такова книга профессора Калифорнийского университета в Беркли Юрия Слёзкина...Los Angeles TimesВажная, провоцирующая и блестящая книга... Она поражает невероятной эрудицией, литературным изяществом и, самое главное, большими идеями.The Jewish Journal (Los Angeles)

Юрий Львович Слёзкин

Культурология