Отвлекся. Далеко завели меня ассоциации. Но вот возникают они в связи с этой странной женщиной — действительно великой актрисой нашего времени и действительно борцом по зову сердца, борцом с собственной религией, обращенной только на благо отвергнутым, на помощь страдающим, — Ванессой Редгрейв.
POST SCRIPTUM. Джерри Хили скончался в холодный декабрьский день, в тот самый, когда в Москве хоронили Великого... Одиноко Идущего Против Течения — Андрея Дмитриевича Сахарова. Ванесса страдала за того и за другого. В Москву и в Лондон пошли телеграммы соболезнования.
А весной участники собранной ею конференции посетили могилу Джерри Хили. Обнажили головы. Помолчали. И сказали слова. Поклонились. И перешли к могиле Маркса. Здесь, подняв кулаки в упругом жесте согнутых рук, запели «Интернационал». И снова вспыхивали в сознании образы, противоречившие друг другу. Путались мысли о правде и неправде, о «левых» и «правых», о сверкающей нравственной чистоте и мнимости, которая надевает любые одежды и готова притвориться кем угодно.
Как легко вскинуть кулак вместе со всеми. Так же легко, как вместе со всеми перекреститься. Или вместе со всеми... бросить камень в обреченного. Или подписаться под анафемой. Или захлопать в ладоши и встать «в общем порыве». Как легко... особенно если ты по профессии актер и в ролях пробивал уже совершать все эти действия.
Но я не смог поднять кулак со всеми... и не смог решиться перекреститься в этот момент... И не мог решить, прав ли я, или правы они... или все, кроме них или... нас.
Я просто стоял опустив руки по швам, и чувствовал, как неласковым ветром проносится мимо путаница и мука... и надежда... моего XX века.
В 93-м году некоторое время я играл в труппе Национального театра в Брюсселе. Готовилась постановка изысканной и довольно занятной пьесы Фернана Кроммелинка «Les Amants Puerils». что можно перевести как «Незрелые любовники».
Обстановка перед премьерой сложилась нервная. Наша героиня — известная, довольно пожилая французская актриса, назовем ее Мишель N., репетировавшая превосходно, вдруг впала в меланхолию. Замкнулась, появилась неумеренная раздражительность, стала злоупотреблять красным вином. На генеральной репетиции с публикой уже в первом акте я почувствовал, что она на грани срыва. В антракте я постучал к ней в гримерную. Она не откликнулась. Дверь была заперта. Антракт затягивался. Пришел за кулисы режиссер М. Лейзер. Снова стучали в дверь. Не открывая, Мишель сказала, что не выйдет и играть больше не будет. Режиссер вышел перед занавесом и извинился перед публикой. Приехали врачи, приехал муж Мишель. Ее увезли от нас. Навсегда. У меня осталась от нее добрая память о месяце совместной работы и маленькая извинительная записочка — без объяснения причин. Спектакли первой недели были отменены. Из Парижа была приглашена другая актриса — Клэр Вотьон; за неделю она дошла в роль, и мы начали играть. Ежедневно.
В атмосфере спектакля, однако, осталась некоторая нервность. Поэтому наверное, я столп обостренно среагировал на случившееся однажды в антракте. В моей гримерной под настольным зеркалом лежала записка, принесенная из зала. По-русски. Вот что было в записке:
«Уважаемый господин Юрский!
Когда-то мы жили с Вами в одном городе. И так случилось, что я знал Вас довольно близко. Короче, я был чином в известном Вам учреждении и был поставлен за Вами следить.
Сейчас другое время. Я давно живу здесь, в Бельгии, и вот зашел на Вас поглядеть.
Не знаю, захотите ли Вы увидеть меня, но было бы интересно потолковать. Вы могли бы кое-что новое узнать о себе и о своих знакомых».
Без подписи.
Я играл второй акт, а в голове гвоздем торчала одна мысль: кто же это сидит в зрительном зале и смотрит сейчас на меня? Неужели тот товарищ Чехонин? А если не он, го кто? Тот, кто вызывал на постоянные «дружеские встречи» в секретный номер «Европейской» гостиницы одною моего дружка? Тот, кто звонил по моему поводу Товстоногову и говорил «не рекомендуем... мы потом всё объясним...»?
Ходил я по сцене в гриме полубезумного барона Казу и поглядывал в зал. Где же это он там среди молодых очкариков и благопристойных бельгийских старушек? И надо же так всему перевернуться, чтобы бывшие гэбисты, ловцы душ, преспокойно жили в натовской берлоге среди сверкающего капитализма и ходили в театр поглядеть Кроммелинка на французском языке. Какая же могучая непотопляемость! Как они живучи и как приспосабливаются к любым изменениям этого разнообразного мира!
— Кто принес записку? — спросил я дежурную.
— Передали из буфета.