«Ты прости, мам… Кажется, для тебя я делал все, что не попроси…» Михаил стал вспоминать, какие это были просьбы, но так и не вспомнил. Всплывали в памяти какие-то мучительно-беспокойные ночи, когда Марийка, лежа в люльке-качалке, орала что есть мочи, Катя то и дело вставала к ней с постели, мешая спать ему. Выведенный из себя надрывным детским плачем, вскакивал с постели и он, пробовал успокоить ребенка, если не получалось, хлопал его по заду и, сильно тряхнув люльку, уходил в спальню, с головой укутывался одеялом, старался заснуть и ничего не слышать, в душе ругая Марийку, относя ее к тому же роду слабых и больных, то есть неполноценных людей, которыми он пренебрегал, которые не стоили его хлопот. Крик вскоре смолкал: вставала Нюша, снимала с крючка люльку и шла с ней в сени, зажигала там коптилку и баюкала Марийку до самого утра. Затем вместе с ним, Михаилом, спешила на ферму, едва успев сполоснуть водой припухшее, с темными кругами у глаз лицо…
— Чего, Михаил Федотыч, мать-то, теща, померла, слышь? — негромко окликнули его, когда проходил мимо конюшни. Он оглянулся и увидел старого, с заросшим седой щетиной лицом конюха Ефима Дронова и кивнул в ответ.
— Рановато бы Анне помирать. Мы с ней, считай, годки… Ну что ж… царство ей небесное, вечный покой и вечная память, — сказал Ефим таким голосом, точно привет Нюше передал.
«Такие похороны закачу!» — вдруг настойчиво повторилась в Михаиле прежняя мысль. Пусть Ефим Дронов и вся деревня узнают, убедятся, как он, Михаил Волков, уважал мать. Да, да, не ей, а им, живым, надо показать это. С ними ему жить и работать. А ей теперь все равно. Она уже ничего не сможет оценить, а они смогут. Похороны — дело хлопотливое, в народе обсудное. Как и свадьба. Но коли за него взялся он, Михаил, сделано оно будет наверняка, с блеском. Его, Михаила Волкова, люди должны в каждом деле угадать и оценить.
В тот же день уехал в райцентр заказывать оркестр.
— В оплате не обижу, — деловито сулил он музыкантам. — Но прошу, чтобы оркестр был в полном составе. А то, знаете, как бывает: барабан да две трубы. Так куцо и оскорбительно взвоют, аж тошно…
— Похороны — не танцы, — защищались музыканты.
— Верно. Но можно не как-нибудь, а по-людски… Музыку подобрать. Понимаете, чтобы не рвала душу, а томила, очищала. Что-нибудь из Бетховена… скажем, известный вам марш из двенадцатой сонаты или… начало Шестой симфонии Чайковского. Сильные траурные вещи.
— Для симфонии мы, брат, слабы, но постараемся…
Михаилу льстила его былая осведомленность в музыке и то, что когда-то он сам играл на аккордеоне и гитаре, что в глазах оркестрантов выглядит толковым собеседником и заказчиком.
От музыкантов он уехал в магазин, купил ящик водки, кое-чего из снеди, заглянул в оранжерею, набрал охапку пышных гладиолусов. Эти хлопоты разгоняли в нем траурную хмурь, им все полнее завладевало ощущение того, что организация похорон — лишь очередное срочное дело в цепи его каждодневных хлопот, которое он выполнит с обычным рвением и удачливостью, за что будет вознагражден.
VIII
Хоронили Нюшу ясным тихим днем осени. В воздухе стояла солнечная прохлада, а на кладбище после недавних дождей пахло уже зимней сыростью.
Музыканты, блестя трубами, шли за гробом, важные и строгие. Вся толпа, особенно мальчишки, больше глазели на них, чем на Нюшу в гробу. Звучно и торжественно-печально лились медные голоса. Отдаваясь в самом сердце, ухал барабан.
Играл духовой оркестр, тяжелыми вздохами скорби созывал, притягивал людей.
Как желал и предполагал Михаил, на похороны вывалила вся деревня: ведь с таким оркестром тут никогда и никого еще не хоронили.
НЕБО ДЕТСТВА
В новой квартире Натальин прожил больше года, но ему казалось — несколько дней. Будто вчера плясали, рябили острыми каблучками податливый, нетвердо еще просохший пол… Натальин помнит, как за полночь распроводил он гостей, вернулся домой пьяным от радости и вина, от какой-то посвежелой любви к жене, сынишке, к жизни.
Эти часы и остались в памяти: веселые лица, щедрый шум новоселья. А потом стало тихо в доме. Время бежало споро и бесследно: как столбы на степной дороге походили друг на друга дни.
По утрам Натальин выходил на балкон второго этажа, закуривал и, ежась от рассветной сырости, скучно оглядывал пустынный двор, сжатый с четырех сторон пятиэтажными коробками. Сотнями распахнутых форточек и окон, словно открыв сонные рты, дома пили тихую, устоявшуюся за ночь свежесть. Там и сям резко вскрикивали будильники — городские петухи. На балконах и в окнах появлялись заспанные люди. Гулко хлопали двери в подъездах. Осипло, картаво перекашливались у гаражей озябшие мотоциклы… Все двигалось, торопилось, разъезжалось.