У меня задрожали руки, из глаз почему-то покатились слезы. Я знала эти интонации. Я их слышала. Когда Вадик в первый раз пытался завязать и просил у десятилетней меня и пятнадцатилетней Гельки прощения. В тот день он починил двери в доме и убрался, выгнав бабку в сарай. А когда мы с Гелькой пришли из школы нас ждала жаренная картошка. Недосоленная, местами сыроватая, на свином сале, потому что масла не было, но со шкварками. Самая вкусная картошка в жизни. И пока мы с Гелькой, вжавшись друг в дружку, настороженно следили за ним из-за стола, с недоверием глядя на сковородку перед собой, Вадик дрожащим, искренним голосом просил прощения. Клялся, что завязывает. Что больше никогда не начнет. Что мы родные и он нас в обиду больше не даст. Гелька заплакала первой и сдалась. А позже и я, с неверием обнимая худое тело Вадика, и понимая, что это брат. Что у меня есть большой и сильный старший брат, который сейчас утирает слезы вины со своего лица и тихим голос просит у меня прощение, целуя в макушку. Просит так, что доверчивое детское сердечко наивно прощает и пылает надеждой, что он все исправит. Что он будет рядом, как Гелька, и никто нас больше не тронет. Вадик тогда был самим воплощением вины и отчаяния. Как сейчас. Правда, продлилось это всего два дня. Но эти два дня отпечатались в памяти.
Дура. Возьми себя в руки. Выдох, сквозь стиснутые зубы, и осознание, как трещит плотина, удерживающая ледяные, непростительные воды прошлого.
Но воспоминания разбередили душу, вызвали из темных уголков души все то, что я тщательно туда загоняла. Пытались сорвать опечатанные двери и впустить гребанную надежду, которая взорвала бы мои обещания самой себе, и беспощадно изрезали душу острыми осколками. Нельзя так. Нельзя этого позволить. Он враг. И всегда им был, что бы он сейчас не говорил. Но губы сковало жалким таким по-женски идиотским ожиданием.
— Ночью снилось, как я тебя с Гелькой на день города повез. — Его вторая попытка завязать, второе лучшее воспоминание моего детства, вызвавшее болезненный отклик далеко в душе. — Помнишь, как ты липла к окну старого ПАЗика и смотрела, почти не моргая. Гелька все хихикала, а я ее одергивал, чувствуя вину, что ты кроме задрипанной деревни больше ничего и не видела. Лето только кончалось, так тепло было на улице, пахло вкусно… Концерт помнишь на площади? Я тебя еще на плечи посадил, чтобы лучше видно было. И фейерверки потом… Гелька тебе уши зажимала, чтобы ты не боялась, а ты так смешно зажмуривалась при каждом хлопке и тут же глазища открывала, улыбалась и смотрела на огни в небе. Наверное, это лучшее воспоминание в моей жизни. Я и две сестренки. На празднике… Мне так стыдно, что я не пошел дальше по этому пути, что снова сорвался, а ведь все могло сложится совсем иначе. Все из-за меня, господи…
С моих губ сорвался всхлип. Я испуганно зажала себе рот рукой, почти ничего перед собой не видя из-за застилающих глаза слез. В душе все перевернулось, напряглось до состояния натяженных струн, порезав мои обеты самой себе, потому что я хорошо помнила этот день. Мне одиннадцать было. Я уже думала, что большая, но мне так нравилось идти по заполненным людьми красивым улицам под руку со своим старшим братом. А Гелька шла рядом с розовым воздушном шариком и ела сладкую вату, трепя меня по голове липкими от ваты пальцами. Я жаловалась Вадику, он пробовал возмутиться, но Гелька, скуксившись и ему волосы стала трепать. И так хорошо было, так весело и в то же время спокойно… Концерт потом еще, слов песен было не разобрать, но я восторженно смотрела на сцену с поющими людьми, крепко обнимая голову Вадика, чтобы не свалиться с его плеч. Мне кажется, он тогда выступления и не видел. Да ему это и не важно было. Он иногда щекотал мои стопы, заставляя дергаться и смеяться. Гелька тут же подскакивала сзади, боясь, что я свалюсь с Вадика. Он хохотал и отстранял ее руки, предлагая мне потрепать ее за волосы в отместку, всовывая в мои пальцы остатки сладкой ваты, она возмущенно уворачивалась, и он, крепко держа мои ноги на своих плечах, срывая восторженно-испуганные визги с моих губ, пытался ее догнать.
Как глоток воздуха, среди беспробудного кошмара. А потом мы с Гелькой плакали, когда он снова сорвался. Пришли из школы, а он в обкумаренный лежит. Но он тогда на траве сидел и худо бедно соображал. Стыдливо отвел глаза и ушел на три дня. А потом вернулся и больше в себя не приходил. Мы снова лишились своего брата, и жизнь потекла привычным образом. С каждым годом все хуже и хуже…
— Ты сейчас… трезвый? — сиплый голос сорвался с губ прежде, чем я успела его обдумать, и решить вообще стоит ли хоть что-то говорить.