За полгода своей семейной жизни Иван так и не понял, как мама относится к его жене. Ничего похожего на ревность он, во всяком случае, с ее стороны не замечал. Да и странно было бы, если бы вдруг появилась ревность: слишком отдельно друг от друга протекали их жизни, его и мамина. Но и приязни особой не было – Ивану казалось, что мама относится к Марине так же, как отнеслась бы к любой другой женщине, которая оказалась бы у нее в мастерской, даже и не с ним, а сама по себе.
Вот о любой другой женщине, оказавшейся в маминой мастерской, подумалось некстати. Иван сразу вспомнил Северину из Ветлуги и ощутил что-то вроде неловкости. Какое-то сердечное стеснение он ощутил; так, наверное. Прежде он чувствовал нечто подобное – не совсем такое, но вот именно что-то вроде, – если бывал перед кем-нибудь виноват. Но чем он был виноват перед этой призрачной Севериной? Ничем. И никакой неловкости ощущать поэтому был бы не должен. Или это не неловкость, а что-то другое? Он рассердился. Дурацкие сердечные игры! Так мама однажды сказала про кого-то из своих художников, и это определение показалось Ивану точным. И теперь ему неприятно было относить его к себе.
Некстати все это подумалось, некстати! И почему вдруг пришли такие мысли в связи с Мариной? Она уж точно к каким бы то ни было играм отношения не имела. Если только в постели – да, там она была изобретательна. Но ведь ему самому же это нравилось.
Иван сердито тряхнул головой. Мама посмотрела на него удивленно.
– Ты на кого злишься? – спросила она. – На меня? Или на жену?
– На себя. – Он улыбнулся. – Самый правильный объект.
– Нелли Дмитриевна, – сказала Марина, входя, – у вас там в котле подгорает что-то. Я газ выключила.
– Плов! – воскликнула мама. – Все-таки я беспросветная дура!
– Почему? – с интересом спросил Иван.
– Потому что не надо идти против своей природы. Если уж всю жизнь не готовила, то и нечего на старости лет перед гостями выделываться. Плов надо было заказать в узбекском ресторане на Стромынке. И был бы стильный восточный вечер.
Это она произнесла, уже выходя из комнаты. Марина улыбнулась.
– Приятная у тебя мама, – сказала она. – Позитивная.
– Позитивная?
Иван с трудом удержался от того, чтобы поморщиться. Он не мог слышать этого слова, не понимал, откуда оно взялось и почему эта самая позитивность считается вершиной всех лучших человеческих качеств.
– Ну да, – кивнула Марина. – Позитивная, оптимистичная. И молодец, так и надо.
Иван вспомнил, как мама сидела на полу, слушала вьюгу, мучилась непонятной тоской и хотела халвы.
– Думаешь, оптимистичная? – усмехнулся он. – Вряд ли.
– Ну, пессимисткой ведь ее не назовешь, – пожала плечами Марина.
Это прозвучало резонно. Кто не пессимист, тот, значит, оптимист. А кто же еще?
Но вступать с женой в философский спор у Ивана не было ни малейшего желания. Да и у нее, конечно, тоже. А то бы можно было оставить ее для подобных споров здесь, в мастерской, с художниками, которые вот-вот должны были сюда явиться.
Он вдруг поймал себя на том, что думает, как это было бы хорошо: оставить Марину здесь, а самому прийти домой, не раздеваясь упасть на кровать, смотреть в глаза черного африканского бога и знать, что ни через час, ни через два, ни вообще когда бы то ни было не придется выслушивать, сколько градусов на улице, и отвечать на вопрос, сварить завтра на обед щи или борщ, да и что плохого в таком вопросе, для него же и щи эти готовятся, и борщ, и вопрос этот Марина задает из лучших побуждений, и не ответить на него поэтому невозможно… Невозможно!
У него холод прошел по коже, когда он понял, как сильно этого хочет. Вот этого всего – не знать о температуре воздуха, о завтрашнем обеде, обо всей этой бесконечной цепочке ничего не значащих подробностей жизни… Аж скулы у него свело от такого желания!
Иван вдруг вспомнил – тоже некстати, конечно, – как Андрей Мартинов завел дома французского бульдога. Дети долго его упрашивали, и он наконец сдался. Смешной ушастый песик оказался милым, преданным до обморока, добрым и веселым. Но с его появлением жизнь в доме переменилась так, что Андрей взвыл.