Другие газовые камеры были забиты взрослыми, поэтому детей не убивали газом, а сжигали живыми. Их было несколько тысяч. Если кто–то из СС чувствовал что–то вроде жалости к ребенку, то мог, прежде чем бросить его в печь, стукнуть головой об стену, чтобы ребенок потерял сознание. Но, как правило, детей просто бросали в огонь. Клали в печь слой дров, поливали бензином, затем снова дрова, бензин, дрова, бензин — и сверху дети. И все вместе поджигали[1288]
.Описание массового убийства детей у Визеля[1289]
— один из самых знаменитых пассажей «Ночи». Юный Визель и его отец прибывают в Освенцим:Неподалеку от нас из канавы вырывался огонь — гигантские языки пламени. Там что–то горело. Подъехал самосвал и вывалил в яму свой груз — маленьких детей. Младенцев! Да, я видел это — видел своими глазами… детей в огне. (Стоит ли удивляться, что теперь я не могу спать? Что сон бежит от моих глаз?)
Я ущипнул себя за щеку. Жив ли я? Может быть, я сплю? Я не мог этому поверить. Возможно ли такое: здесь сжигают детей — и весь мир молчит? Это был кошмар…
От этих мыслей меня отвлек голос отца:
— Как жаль… как жаль, что ты не смог уехать с матерью. Я ведь видел нескольких мальчишек, твоих ровесников, которые уехали с матерями…
В голосе его звучала невыносимая скорбь. Я знал: он не хочет видеть, что они со мной сделают. Не хочет видеть, как сжигают его единственного сына.
На лбу у меня выступил холодный пот. Но я ответил: не может быть, чтобы они сжигали людей нашего возраста, человечность этого не допустит…
— Человечность? Здесь нет места для человечности. Здесь все дозволено. Все возможно, даже эти крематории…[1290]
Слова отца здесь повторяют ключевую фразу в монологе Ивана Карамазова в романе Достоевского: «Все дозволено»[1291]
. Иван рассуждает о том, что, если теряется религиозная основа для уважения к человеку — становится «все дозволено»[1292], и Альбер Камю в своей книге, которую писал в Париже в период знакомства с Визелем, замечает: «С этого "все дозволено" начинается истинная история современного нигилизма»[1293]. Визель здесь не просто ссылается на литературный прецедент. Он отождествляет Освенцим с тем нигилистическим миром за пределами морали, появление которого предвидел Иван Карамазов[1294].Этот прием, безусловно, подчеркивает значение сожжения детей, но отнюдь не снижает уникальности холокоста и не приближает его к «норме». Вмести с тем, рассказ Визеля сильно отличается от кошмарного описания, приведенного мной выше. В том описании факты и подробности говорят за себя, в то время как Визель ограничивается минимальным описанием фактов и стремится раскрыть их значение. (Правда ли, является ли историческим фактом то, что его отец цитировал Ивана Карамазова? Думаю, нет.) Визель представляет нам иное свидетельство, свидетельство, включающее в себя интерпретацию и рефлексию, формируемую с помощью литературных приемов, в частности аллюзий на другие литературные произведения — что, однако, не умаляет правдивости его воспоминаний[1295]
. И это тоже «глубокая память», побуждающая не только к воспоминаниям, но и к неустанным попыткам понять то, что не может быть понято. Ни в свидетельстве Эдит П., ни в свидетельстве Эли Визеля мы не имеем дела с «глубокой памятью» как таковой — в этом случае они не могли бы о ней рассказать. Эти свидетели, каждый по–своему, много лет спустя после пережитого нашли различные способы передать, не искажая истины, то, чему стали свидетелями.