И Он пошел с ними, и пришел в Назарет, и был в повиновении у них. И матерь Его сохраняла все слова в сердце своем.
Иисус же преуспевал в премудрости и возрасте, и в любви у Бога и человеков. (Лк 2, 51–52.)
Было, как бы не было, вспыхнуло-потухло, как молния; только смутно что-то помнится, как наяву — страшный сон. Вышел на минуту из повиновения, и снова вернулся в него; вырос на минуту, и снова сделался маленьким. И все пошло как будто по-старому. День за днем, год за годом, все то же: ходит Мальчик в школу, с детским хором сливает Свой голосок, повторяя за учителем каждый стих Закона, — и этот: «чти отца своего и матерь свою»; дома стучит молотком, обмазывает глиной кирпичики, — учится строительных дел мастерству; водит стадо черных коз на Галилейские пастбища; когда же домой возвращается, — пастушью свирель Его, киннору, жалобно поющую Кинирову песнь, мать узнает издали:
Воззрят на Того, Кого пронзили,
и будут рыдать о Нем,
как рыдают об единороднем сыне,
и скорбеть, как скорбят о первенце…
Хочет что-то вспомнить и не может. «Прежний, тот самый, Настоящий», — думает, вглядываясь в Сына, мать; и вдруг, — как будто не совсем Тот, чуть-чуть Другой.
И ужас ледяным ожогом сердце жжет.
3.
Сидя однажды в темном углу Назаретского домика, при свете тусклой лампады, чинил ремешок на стоптанных лапотках-сандалийках и тихо-тихо, как осенние пчелы жужжат над последним цветком, напевал отца Своего Давида, псалом — песнь Восхождения по пути Крови:
Господи, не надмевалось сердце Мое,
и не возносились очи Мои,
и Я не входил в великое
и для Меня недосягаемое.
Не смирял ли Я и не успокаивал ли
души Моей, как дитяти,
отнятого от груди матери?
Душа Моя была во Мне,
как дитя, отнятое от груди.[282]
Жалоба такая в этой песенке послышалась матери, что подошла к Нему, села рядом, положила голову Его к себе на грудь, начала тихонько гладить по волосам; хотела что-то сказать, но слов не находила — молчала. Молча поднял и Он глаза на нее, улыбнулся, потом прошептал, как в самом раннем детстве, когда еще не умел говорить:
— Ma!
Тихо закрыл глаза; веки опустились на них так тяжело, что, казалось, уже никогда не подымутся, — уснул.
И увидела мать такое на лице Его сияние, что солнечный свет перед ним — тьма. И вспомнила вдруг все, что забыла: Ангела в ризах белых, как снег, с лицом, как молния:
Радуйся, Благодатная!
И сказала, как тогда:
Се раба Господня,
Да будет мне, по слову твоему.
И еще сказала:
Величит душа моя Господа
и возрадовался дух мой
о Боге, Спасителе моем,
что призрел Он на смирение рабы Своей,
ибо отныне будут ублажать меня все роды,
что сотворил мне величие Сильный.
И уже не ледяная молния ужаса, а огненная — радости прошла ей душу, как меч. Вдруг поняла, что Сын любит ее, как никто никого никогда не любил, и сотворит ей величие Сильный; на такую высоту вознесет ее, на какой не был никто никогда; сделает рабу земную Царицей Небесной, матерь Свою — Богоматерью.
Первые слова Господни, — как будто невыносимо жестокие, слова любви, как будто ненавидящей; это неимоверно и, следовательно, подлинно, по общему закону Евангельской критики: чем неимовернее, тем подлинней.
Сам Лука дает нам понять, откуда им взяты эти слова, так же, как весь «Апокриф» — не ложное, а «утаенное Евангелие» о Рождестве и детстве Господа.
Все слова сии сохраняла Мария, слагая их в сердце своем (2, 19),
— это после Рождества, и опять, после тех непонятных слов двенадцатилетнего Отрока:
Матерь Его сохраняла все слова сии в сердце своем. (2, 51)
В этот-то, конечно, недаром дважды повторенный стих о сердце матери и включает Лука все Евангелие о Рождестве и детстве, как жемчужину — в нетленно-золотую оправу: память любви — вернейшая; незабвенно помнит, потому что бесконечно любит сердце Матери.
Если все Евангелие о явной жизни Господа есть не что иное, как «Воспоминания» Апостолов, apomn ^emonvemata, в смысле наших «исторических воспоминаний», то и все Евангелие о тайной жизни Его есть не что иное, как «воспоминания» Иисусовой матери.
Как же не верить такому свидетельству?
Темную ночь неизвестной жизни Иисуса Неизвестного прорезает лучом ослепительно яркого света этот рассказ о двенадцатилетнем Отроке, тем для нас драгоценнейший, что им подтверждаются наши собственные догадки — написавшийся невольно в сердце нашем, «Апокриф». Ночь озарила молния, и мы увидели, что шли по верному пути, при бледном свете зарниц, — обратных, на тайную жизнь из явной — падающих отблесков; верно угадали, что для Иисуса уже здесь, в Назарете, начинается восходящий к Иерусалиму, «путь Крови» — крестный путь на Голгофу.