И всего страшнее то, что Церковь это не только терпит, но и поощряет. Истинные, древние апокрифы — «Утаенные Евангелия» — такие, как «от Евреев», или «от Петра»; подлинные и драгоценные слова Господни, не записанные в Евангелии, Agrapha, уничтожаются Церковью, под предлогом мнимых «ересей», а эти варварские, позднейшие апокрифы остаются нетронутыми. Все чудеса их, уже с XVII века, принимаются, без малейших оговорок, такими великими учителями Церкви, как св. Епифаний и св. Григорий Нисский. В средние века, когда Священное Писание под запретом и читается в церкви лишь на латинском языке Вульгаты, Апокрифы у всех в руках и заменяют Евангелие.[597]
Да и в наши дни, разделяющая черта между отвергнутым на горе Искушения чудом внешним, рождающим веру, и чудом истинным, рождаемым верою, проведена ли в Церкви догматически опытно?
Свято и праведно, в защиту истинной веры, утверждается критикой познания, что бытие Божие недоказуемо разумом. Когда же постановлением Ватиканского собора объявляется анафема тому, кто отрицает, что «при свете естественного человеческого разума, бытие Божие достоверно-познаваемо»,[598]
то здесь для Церкви критика познания — такая же «игрушка дьявола», как для иезуитов, изобразивших в одном испанском монастыре Архангела Михаила, который попирает ногами дьявола с микроскопом в руках.[599]Все это как будто предвидит Иисус, когда бежит от чyдес. Вот от чего Он стонет:
зачем род сей требует знамения-чуда?
О, смрадное, смертное удушье человеческих толп, одержимых похотью чуда и бегущих за Иисусом, «кидающихся на Него», как тот Гадаринский бесноватый. Так же побегут они и за другим, который придет во имя свое:
Я пришел во имя Отца Моего, и не принимаете Меня, а если иной придет во имя свое, его примете. (Ио. 5, 43.)
Сколько раз, сколько мигов, — кажется, больше одного мига для каждого раза не вынес бы и Он, — сколько раз задыхался Он в этом смертном удушье? Может быть, кровавый пот Гефсимании и даже тот последний вопль на кресте: лама сабахтани, не страшнее, чем это. Вот в такие-то минуты и стонет Он: «Эффафа! Откройся!» — глядя на небо, и для Него закрытое наглухо, как те страшные темные дыры — ушные впадины глухого косноязычного.
Может быть, в одну из этих минут скажет он с такою бездонною горечью, что мы ее даже измерить не можем:
Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8.)
Мог ли бы Он это сказать, если бы не было у Него чувства, для которого у нас нет имени, потому что слишком человеческое слово «отчаянье» — не для Него? Кажется, это что-то подобное чувству вины тягчайшей, хотя и невиннейшей, перед Собой, перед людьми и, может быть, даже перед Отцом: как бы чего-то недосказал, недоделал, недострадал, недолюбил; мир хотел спасти, и не спас. Кажется, чувство это у Него будет всю жизнь, до последнего вопля на кресте: «для чего Ты Меня оставил?» Только воскреснув, узнает Он, что сделал все, —
возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца (Ио. 13, 1), —
спас мир.
Но если единственное чудо — Он Сам, и вера в Него, какой Он хочет от нас, лучше всего выражена словами: «блаженны не видевшие и уверовавшие», то что же значит воскрешение Лазаря? Чтоб это чудо увидеть, не надо было верить. Тут уже как будто не чудо от веры, а вера от чуда. Вот где, кажется, соблазн соблазнов не только для малых сих; вот где «блажен, кто не соблазнится о Мне».
Мог ли воскреснуть Лазарь, прежде чем воскрес Христос? На этот прямой вопрос надо бы ответить прямо: не мог. Мог ли Христос победить смерть в другом, прежде чем в Себе? Надо бы и на этот вопрос ответить прямо: не мог.
Но верен ли ответ или неверен, он слишком легок сейчас. В средние века, и даже еще во дни Кальвина, он был бы труднее: в те дни за такие ответы жгли на кострах. Если же теперь огонь костров потух, то, может быть, не потому, что люди верят свободнее, а потому, что не верят совсем, что еще не значит, конечно, что этот, слишком легкий, ответ менее страшен теперь, чем тогда. Прежде чем ответить с легкостью, надо бы вспомнить тяжкое — в наши дни великих соблазнов тягчайшее, — слово о мельничном жернове и о глубине морской (Мк. 9, 42). Но надо бы вспомнить и другое слово, не менее тяжкое, о взявших ключ разумения, самих не входящих и других не впускающих (Мт. 23, 13). Если новый ответ на вопрос о чуде может соблазнить малых сих, то сколько их уже соблазнено и еще соблазнится старым ответом или безответностью! Чья шея всунется раньше в мельничный жернов — тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Чудо некогда к вере влекло, а теперь от нее отвращает, — по чьей вине, — тех ли, кто отвечает, или тех, кто молчит? Надо бы вспомнить и то, что Великий Инквизитор, предвидя новый ответ самого Христа, говорит Ему, снова пришедшему в мир: «Я Тебя сожгу».
Хочет или не хочет сам Христос, чтобы такие люди, как мы сейчас, верили в чудо так, как будто религиозного опыта двадцати веков христианства вовсе не было, — вот вопрос, на который надо бы тоже ответить, помня о мельничном жернове.