На следующий день, 3 февраля, Шлабрендорфа еще раз отвезли в Народную судебную палату. Он присутствовал при слушании дела, предшествовавшего его делу, и был воодушевлен смелым поведением обвиняемого Эвальда фон Клейста, который сказал, что считал оппозицию волей Господа и что только Всевышний может быть его судьей. Фрейслер отложил дело и как раз намеревался приступить к рассмотрению следующего, когда объявили воздушную тревогу.
В последние месяцы войны Берлин подвергался жесточайшим бомбардировкам. Но налет 3 сентября оказался самым ужасным из всех, доселе пережитых берлинцами. Когда эскадрильи союзнических бомбардировщиков начали свой смертоносный путь над городом, суд поспешно свернули, и судьи устремились в безопасные убежища. На Шлабрендорфа надели наручники, кандалы и повели вниз. В это время в здание попала бомба, уничтожившая помещение, в котором проходило судилище. Фрейслер, так и не выпустивший из рук материалы дела, упал под тяжестью рухнувшей балки перекрытия, пробившей ему голову. Шлабрендорф на некоторое время был спасен.
Гестаповская тюрьма тоже была повреждена при бомбежке, и в камерах в разгар зимы не оказалось ни воды, ни света, ни тепла. В одной из них лежал Ганс Донаньи, его ноги были парализованы дифтерией, которой он сам себя заразил в тюрьме. Препарат, содержавший соответствующие бациллы, тайком принесла в тюрьму его жена. Донаньи попал в тюрьму только в конце января и очень страдал от обращения гестаповцев, на милость которых был предоставлен. Его немного утешало только присутствие Бонхёффера, который во время налета сумел ускользнуть из шеренги заключенных, идущих в убежище, и проник в камеру Донаньи, где оставался до конца налета. У каждого заключенного был свой метод пассивного сопротивления. Таким методом для Донаньи стала постоянная болезнь. Ему удавалось тайком обмениваться записками с женой. В начале марта он написал ей: «Допросы продолжаются, и я знаю, на что должен рассчитывать, если не произойдет чуда. Вокруг меня столько мучений и страданий, что я с радостью простился бы с такой жизнью, если бы не вы. Только мысль о всех вас, о вашей любви ко мне, о моей любви к вам делает мою волю к жизни такой сильной, что иногда я даже верю в свою победу. Я должен выбраться отсюда в госпиталь, но в таком состоянии, при котором допросы невозможны. Слабость, сердечные приступы должного впечатления не производят, но, даже если они отправят меня в госпиталь при отсутствии другого заболевания, это может стать даже более опасным, потому что там меня быстрее вылечат».
Позже, 5 апреля, Донаньи был переведен в Заксенхаузен и через несколько дней казнен[75].
Бонхёффер был переведен из тюрьмы Тегель в застенки гестапо в октябре. Даже здесь, в камере номер 24, он имел некоторые привилегии — обычно находился без цепей. Шлабрендорф считал, что по неким причинам, известным только гестапо, Бонхёффер подвергался менее суровому обращению тюремщиков. По его словам, Бонхёффер выглядел «очень здоровым и очень свежим». Они беседовали, если представлялась возможность, и Бонхёффер часто говорил о своем твердом убеждении, что убийство Гитлера было, безусловно, необходимо. Он сдружился с католиком Мюллером, и им совершенно не мешали различия в вере. Бонхёффер много времени проводил в молитвах и размышлениях, и его присутствие придавало силу и уверенность остальным.
Шлабрендорф описывал, как подружился с Бонхёффером во время последней военной зимы:
«В те дни я разделял мои радости и горести с Бонхёффером. Мы также делились немногочисленными личными вещами и всем тем, что нашим близким разрешалось приносить в тюрьму. Его глаза радостно горели, когда он рассказывал мне о письмах от своей невесты и от родителей, о том, как остро он чувствует их любовь и заботу, даже находясь в гестаповской тюрьме. По средам, когда ему вручали пакет со сменой белья, в котором обычно также находились сигареты, яблоки и хлеб, он никогда не забывал поделиться со мной. Ему очень нравилось, что даже в тюрьме он может позволить себе быть щедрым».
7 февраля Бонхёффер был переведен из тюрьмы гестапо в Бухенвальд, а Герштенмайер — из тюрьмы Тегель в Байрейт, который потом написал об этой поездке, длившейся одиннадцать дней: «Только Достоевский мог бы достойно описать это путешествие. Мне приходилось выгружать и увозить мертвые тела, заковывать в цепи тех, кто сходил с ума».