И тогда он потащил ее туда, куда ходила санитарка Таня с врачом Левиным, куда, наверное, много кто ходил, — вся местная любовь делалась в таких странных, служебных, часто зловонных местах. И эта зловонность странным образом придавала любви особую остроту, то ли по контрасту, то ли наоборот, потому что сама любовь — дело грубое, всячески земное. Как объяснял друг отца, уролог Земский, — дело такое земское, нечего там рассусоливать: если простата — всё, то никакая любовь ничего не сделает, и напротив, если с простатой хорошо, то будет прекрасно без всякой любви. Врачи бывают часто и религиозны, и материалистичны, как Базаров: одни говорят, что все есть химия и взаимодействие трущихся частей, а другие — что вся эта химия так отвратительна и трущиеся части так ничтожны, что должно быть что-нибудь кроме, а то насмотришься на вскрытия — думаешь: и вот это все?
И вот, значит, на этих тюках, в этой кастелянской. Он знал, где ключ. Ему Левин это сказал с усмешечкой еще на третий день работы. И так это все было медленно, так осторожно, так волшебно. Если бы она не была такой дурой, подумали оба одновременно, все это могло бы у них быть уже давно, еще в сентябре могло быть! И конечно, это было совсем не то, что светящееся тело Лии, но ведь и Лия была совсем не то. А эта девочка, сейчас именно девочка, со следами резинок от рейтуз, была его жизнью, просто жизнью, ничем кроме. Не лучше и не хуже, чем его жизнь. Она ему помогала, и в этом не было ничего унизительного. Жизнь и должна быть опытнее, старше. Удивительно долго, медленно, плавно все это происходило. И странно, что в голове у него была в это время мелодия совсем не медленная и не плавная. Бывает, что в голове играет музыка, сам себе ее играешь, и никак она не соотносится с тем, что в это время делаешь: просто так, чтобы не думать, или, наоборот, это и есть самая главная мысль. Эта музыка была — увертюра из «Детей капитана Гранта». Фильм был глупый, как все фильмы о полярных путешествиях или скитаниях в дебрях Амазонки; этого делали сейчас много, и все это было ужасным, фальшивым детством. Но музыка, как часто бывает, получилась подлинная, магическая, зовущая к тому, чего не бывает. Валя лежала с закрытыми глазами. Валя лежала теперь как бревно. Не надо было ей ничего делать, никак помогать, все это было бы ложью. Теперь, когда все уже началось и пройден был стремительный, беглый стыд начала, он делал все сам. Такая слаженность, прилаженность могла быть только при изначальной предназначенности. Запах белья не мешал, запах того самого белья, на котором вчера-сегодня кто-то умирал. Мы тут сейчас тоже умираем, ускоряем смерть неизвестным науке способом. И Валя была такая страшно близкая, такая с самого начала своя! Почему они ждали так долго? По глупости своей она все поломала, но теперь они сращивали, заглаживали. Он ускорялся и замедлялся, когда хотел, он был хозяином положения. Он при этом мог гладить ее где угодно. И вдруг она сжала его там, и он возгордился — у нее это случилось раньше! — но это было не то, что он подумал; нет, она не могла бы кончить, все было слишком хорошо, чтобы кончить, хотелось еще это длить. Она сжала его, думая, что так будет легче ему, а он расценил это самым лестным для себя образом и решил, что теперь можно и ему, и в два-три движения все действительно кончилось, но, разумеется, все было под контролем, под контролем. В краях, где аборты запрещены, все про это хорошо помнят.
Некоторое время они еще лежали молча, потом Валя стала выправляться, шевелиться, выскальзывать из-под него.
— Но ты это, ты успел? — спросила она.
— Не беспокойся, все чисто.
— А то я сказала им внизу, что беременная от тебя.
Сначала Мишу это резануло, но потом он успокоился: иначе бы не позвали.
— Ну прогресс, что ж, — сказал он. — Сперва совратил, теперь беременную бросил.
Он потянулся и улыбнулся, и это была его ошибка. Ее разозлило, что он лежит такой довольный. Вчера человек, который ей помогал, который взял ее на работу, — привез ее в квартиру, отдельную, с постелью, купил еды, и ничего не было, то есть почти. А сегодня наглый этот еврей притащил ее на тюк грязного белья и поимел, как шлюху, без ухаживаний, без ничего; и поимел небрежно, не позаботившись, чтобы и она что-то чувствовала. Небрежно хватая. И он чувствовал себя теперь победителем, чувствовал, как бог знает кто. Запахи стали ощущаться острей и были отвратительны. Она к нему поехала за утешением, а он сначала показал всякой мерзости, а потом попользовался… Валя расковыривала, расчесывала эту мысль. Главное было не подать виду, как она зла, и нанести удар внезапно, когда он раскроется.
— А я ведь ходил к тебе вчера, — сказал он, расчувствовавшись. Подпер головенку рукой, что твой юный Пушкин на гравюре. — На работу ходил.
— И для чего же? — спросила она лениво, почти томно.
И Мишу что-то насторожило, но он уже устал настораживаться. Хотелось верить.
— Скучал тоже, повидать хотел.
— Что ж не повидал?
— Почему, повидал. Видел, как ты в машину садилась с начальником.