И они стали жить вместе, причем брак почти ничего не изменил. Мещанского уюта не было, был конструктивизм, максимум свободного пространства. Никаких цветочков, накидочек. Умела она и готовить, но по большим праздникам. В остальное время он что–то перехватывал на работе. Обновы шила сама, и преотлично… И года через полтора, как Боря и предсказывал, появилась в его жизни бывшая поселянка, а ныне домработница у Черемухина, девушка Татьяна, светловолосая, привязчивая, смиренная; потом была Полина, истеричка, хотя, между прочим, инженер; была актриса Самсонова, женщина высокого полета, чьим запросам он слишком явно не соответствовал, а соответствовал, как выяснилось, Гердман, к тому времени нищий ссыльный, человек без будущего, остряк и, в сущности, пустышка. Так думал уязвленный Боря, скача в пыли на почтовых.
Кстати, случившаяся вовремя поездка в орошаемый Туркменистан внушила ему мысль, что в среднеазиатских обычаях, может быть, нет ничего дурного: из множества жен как бы собирается одна, единственная и недосягаемая. Редко сходятся все добродетели в одном человеке, и в Муретте кое–чего не хватало — уязвимости, например. Она слишком была победительна, слишком тверда, ко всему приспособлена, и не было у него шанса ни на легкое высокомерие, ни на жалость, обычную мужскую жалость, которая в спектре эротических наших эмоций играет, между прочим, не последнюю роль.
Иногда Борю охватывал страх — а что в старости? Ведь Муретта и в сорок пять будет вечная циркачка в рискованном трико, она не насытится ничем, ей всего будет мало, а он к пятидесяти станет все больше мечтать о покое, об уединенности, об уюте, если угодно. Боря многое о себе знал и многое себе прощал за это. И тогда — как будут они уживаться? Тогда ему нужна будет простая девушка, сельская, лишенная Муреттиного блеска и лоска, но готовая пожалеть, в конце концов, обслужить… Муретта же была слишком непобедима, и каким бы котенком она ни ласкалась к нему иной раз, он не склонен был доверять этой минутной, виртуозно разыгрываемой слабости. Этой гаремной теорией он поделился однажды с Боровиковым, и услышал от него в ответ именно то, что и хотел услышать: а как бы вы хотели в двадцатом веке? Мы люди модерна. Мы двойственные люди, люди–палимпсесты, в нас одно написано поверх другого. И так не только в СССР, а везде. Человек безмерно усложнен — не хотите же вы, чтобы его сексуальный интерес был по–прежнему сосредоточен на одной самке? О да, подумал Боря, значит, все уже озабочены придумыванием себе универсального оправдания. Но про палимпсесты ему понравилось.
И все это время Муреттино — первенство? главенство? старшинство? пристойного слова не было — не подвергалось сомнению. Боря, впрочем, не обольщался, как не делился и впечатлениями о заместительницах, и она, отлично его понимая, обходилась без намеков на свои победы. Кое о чем он догадывался, к точному знанию не стремился.
Первые годы с Муреттой были очень хороши. Но жизнь менялась, и с ней менялась Муретта.
Эти перемены были едва заметны и объяснялись, конечно, возрастом, — ибо и самая железная женщина не переделает собственной биологии. Она, во–первых, несколько отяжелела. Природа ничего не творит зря, природа готовила ее к материнству. Она раздалась, и не то чтобы обабилась, но гибкость и подвижность юности сменились, так оказать, большей основательностью. У нее стала, например, широкая спина. Он заметил это однажды и не сказать чтобы разочаровался, напротив, такая Муретта стала даже более желанной, — но чувствовалось уже, что это не девочка на шаре, а бездна, которая может и засосать. И когда однажды она намекнула, что может быть, со временем, все–таки Боря–маленький оказался бы не такой уж помехой, — он насторожился, а потом подумал: и впрямь. Надо же что–то после себя оставить, кроме вороха желтых вырезок. А поскольку с обычной журналистской мечтой о романе он простился давно, отчего бы не переключиться на деторождение? (С романом была особая история: все–таки, чтобы его писать, надо на чем–то стоять. А для него самоцелью стала именно подвижность в стремительно несущихся водах, легкость смены шкуры, и в тридцать пятом было уже немыслимо то, о чем мечталось в тридцать третьем. Он уже и не помнил себя тогдашнего.)
Но это раз. А два — Муретта стала ревнива, и это делало ее и грозней, и уязвимей. И в этом тоже было странное, все усиливающееся сходство со страной. Юная, бодрая, деловая, по–детски жестокая в тридцать втором, уверенная и все еще легкая в тридцать третьем, к тридцать шестому Муретта тяжело ревновала, иногда беспричинно, а иногда исходя из априорного знания о том, что должен же быть кто–нибудь. Так и страна уже всюду видела измену, хотя откуда бы? Нет, стране, как женщине, попросту казалось, что ей должны изменять, — и потому, что она уже не так молода, и потому, что по–прежнему нет обещанного счастья,.