Мое детство прошло в Пеннабилли, а не в Сантарканджело. Мои родители, крестьяне, ездили сюда на ярмарку продавать зелень. И когда мама повела меня к врачу, у нее спросили: «Почему вы не оставляете его в Пеннабилли, здесь же такой воздух замечательный!» (А они все боялись тогда за легкие у детей.) И меня возили сюда, в Пеннабилли. Так это стало местом моего детства. И когда после более чем тридцати лет работы в Риме я решил возвратиться в Романью, я подумал, что лучше поеду в Пеннабилли, где буду ближе к природе. Услышу дождь, увижу, как идет снег…
Познер:
Вы говорили о своем детстве. Оно прошло в фашистской стране, вы росли при фашизме. Это как-то на вас подействовало?
Гуэрра:
Конечно! Я рос в фашистской стране и был маленьким фашистом. Но потом фашисты взяли меня, молодого, арестовали, послали в германский лагерь…
Познер:
А почему? Что вы сделали?
Гуэрра:
Я не был тем человеком, который любил фашизм, и открыто говорил, что мы проиграем войну. Я всегда был интеллигентным и немного опасным. Я могу себя назвать коммунистом-дзен. Мой коммунизм имеет что-то от святого Франциска Ассизского – что-то духовное и религиозное. Моя мать была служкой в церкви. Монашка, терциария это называется. В больницах она помогала служить священникам мессу – на латыни. Я знал, что она неграмотная, и, когда она говорила, ее язык, конечно, не был совершенен. Я ей сказал однажды: «Мама, вас не понимает никто». Она же посмотрела на меня и указала пальцем вверх: «Он меня понимает». Про этот эпизод я рассказывал и на курсах, высших режиссерских курсах в Москве, когда преподавал ребятам.
Познер:
А вы сами религиозный человек?
Гуэрра:
Трудно. Трудно. Хотел бы. Трудно. Я хотел бы, хотел бы… Было прекрасно работать с Тарковским. Я видел его духовность и его спокойную убежденность. Он верил… Как человек может жить спокойно? Вот мне, например, девяносто один год, со дня на день я могу умереть, и я не знаю, что ждет меня после смерти. А что говорил Феллини? Он всегда говорил мне на этот счет: «Может быть, нас ждет интересное путешествие».
Познер:
Вернемся в немецкий лагерь, в Тосдорф. Что он для вас? Лагерь научил вас чему-то?
Гуэрра:
Сейчас лагерь для меня – прекраснейшая сказка, в которой я жил. Это был сон, каждый день я мог умереть, каждый день меня окружала исключительная поэзия. И каждый день эта обостренность давала мне возможность видеть удивительные вещи… Хочу воспользоваться случаем, чтобы поблагодарить одну русскую женщину – ее звали Зина. Делаю я это впервые. Нас бросили на передовую, где мы работали на оборудовании, которое производило газ, и надо было двигаться очень быстро, примерно так, как Чарли Чаплин в своих фильмах, в «Новых временах». А за соседним станком стояла женщина, она так умело и быстро справлялась со своей работой, что у нее хватало времени еще и мне помогать, а я-то не успевал, мог взорваться. Я ее больше никогда не видел, но помню, как она мне помогла. Зина, огромное спасибо!.. Теперь это все как сон. Например, меня берут и бросают на рытье траншей, на передовую, и мы бежим под выстрелами, и рядом со мной бежит пожилой человек – для меня тогда пожилой, потому что мне в ту пору было двадцать лет (в лагере я был с двадцати до двадцати двух). Пожилой человек, казалось мне тогда. И он куда-то в сторону бежит. Я его спрашиваю: «Куда ты? Куда ты?» «Оставь, – он отвечает, – я иду продавать чулки». «Как чулки? Какие чулки? На передовой ты идешь продавать чулки? Кому?» Он говорит: «Тут солдаты, они всегда покупают для жен чулки. Даже на передовой». И убегает. После работы нас везут в какую-то полуразрушенную церковь. Бросают на сено, чтоб мы там спали. И вот послушайте… Я только что рассказал очень комичную историю, но в ту пору этот комизм не замечался. А сейчас это становится высокой поэзией. В полночь наконец возвращается этот итальянец… От этого можно заплакать… Он приносит с собой банку меда. И каждому из нас дает по ложке меда. Слезы просто наворачиваются. Какая же это красота!
Познер:
Вы использовали слово «поэзия». Вы сами начали писать стихи в лагере?
Гуэрра:
Да. Немного. Совсем немного. Но что-то я создал тогда.
Познер:
Как же вы их записывали, ведь у вас не было карандашей? Или были?
Гуэрра:
Я не записывал их, а рассказывал. На память. Потому что не было ни карандаша, ни ручки. И когда меня просили в бараке, чтобы отвлечься, я их рассказывал. А там был один человек – он работал фельдшером. Он записывал за мной эти стихи, оказывается. И когда я вышел, он подарил мне записи. После освобождения я написал только одно стихотворение о лагере. Оно называется «Бабочка». Всего четыре строки:Счастлив, действительно доволенЯ был много раз в жизни.Но более всего – когда меня освободили в ГерманииИ я смог смотреть на бабочку без желания съесть ее.