– Сделаю, батюшка игумен! – она поклонилась, а Степан отступил на случай, если и теперь неуклюжая баба что-нибудь просыплет на его любимые сапоги. Он не попрощался, молча вышел за калитку, и гравий снова захрустел под ногами – шух-шух.
Будто по костям идешь.
Степану хотелось, чтобы это были кости Кирюхи Рудакова. А еще, пожалуй, рябого Лукича. И бабки Матрены, привечающей чужаков. Остальные молчали. Или делали вид, что молчали, и кланялись Степану при встрече, а он чуял страх – прозрачный и липкий, тянущийся от избы к избе, сетью раскинутый над деревней от Троицкой церкви до церкви Окаянной. И он, Степан, тянул за каждую из нитей, потому что знал человеческую природу – гнилую и лживую, которую не исцелить никаким Словом, а можно только задавить или умертвить.
Восток серел, по небу текла вечерняя мгла. Лес полнился призрачным шепотком. Степан поднялся по скрипучим порожкам к дому, рывком распахнул дверь:
– Ульянка!
Жена выбежала по первому зову – в темном сарафане, с прибранными под повойник волосами. Ее мышиное лицо, в полумраке похожее на вечно испуганное лицо Маланьи, сморщилось, будто Ульяна хотела чихнуть. Зато глаза – два бледно-голубых фарфоровых блюдца – стали еще больше и тревожнее.
– С возвращением, Степушка, – жена поклонилась, а он выставил вперед правую ногу и спросил:
– Готов обед?
– Готов, Степушка, – покладисто ответила Ульяна, стаскивая с мужа сначала правый сапог, потом левый, приняла от него спецовку. Степан сполоснул руки и прошел за стол, накрытый скатертью с красным круговым узором по краям. Ульяна поставила перед ним тушеную капусту и расстегаи. Степан склонил голову на скрещенные пальцы, делая вид, что молится, хотя голова полнилась жаром и звоном, слова на ум не шли, и он только беззвучно и фальшиво шевелил губами, искоса поглядывая в окно, откуда открывался вид на реку – широкую ленту, столь же безжизненную и серую, как ее близнец-небо.
Ульяна ждала.
Степан неспешно съел капусту, почти не чувствуя вкуса, потянулся за расстегаем. Она все стояла, потупив взгляд и переминаясь с ноги на ногу, будто хотела что-то спросить, но не смела. Степан делал вид, что не замечает жены. Дожевал один расстегай, взял второй.
– Киселя бы…
Ульяна поджала губы, не говоря ни слова, вернулась к столешнице, налила в стакан киселя, обтерла края и поднесла мужу. Кисель охладил разгоряченное нутро, и Степан выпил с удовольствием, причмокивая и утирая рушником бороду. Ульяна ждала.
– Ну? – он поднял на жену тяжелый взгляд.
Она вздохнула и спросила тихо:
– Где же Акулина, Степушка?
Он крякнул, неспешно скомкал и отложил рушник. Поднялся, огладив ладонями бока и одернув рубаху. Перекрестился двуперстием, а потом с размаху отвесил жене оплеуху.
Ульяна охнула, схватилась за щеку. Фарфоровые глаза увлажнились, задрожала нижняя губа.
– А ты сначала скажи мне, как дочь одну во двор выпустила? – ровным голосом спросил Степан.
– Не… доглядела, – Ульяна всхлипнула, но не заплакала, только лицо перекосило еще сильнее.
– Не доглядела-а! – передразнил Степан и снова замахнулся. Жена зажмурилась, отступила, уперлась спиной в беленый бок печи, но удара не последовало.
Степан так и замер с поднятой рукой, когда с улицы донеслись крики:
– Е… ей! У-у…
Кто-то завыл, как почуявший беду пес. И внутри у Степана тоже заныло, заскулило черное предчувствие. Забыв о жене, он кинулся в сени, натянул сапоги и выскочил на улицу как раз в тот момент, когда мимо избы пробегал Ануфрий.
– Что? – выпалил Степан.
Мужик приостановился, безумно завращал глазами, заозирался и выдохнул куда-то в вечерний полумрак:
– Евсейка утоп!
Воздух треснул, наполнился голосами. Вдали возник и принялся набирать силу протяжный и горестный бабий вой.
9. Второе доказательство
Павел понял, что заблудился, когда в третий раз наткнулся на сгнивший крест. И вроде тропинка одна, и перелесок негустой – вот-вот выйдешь к Червонному куту, – только самих домов не видно, лишь оседают на ветках клочья дыма из печных труб. Павел перешагнул корягу, поднырнул под сваленную сосну и снова оказался возле креста. Из-за осин подмигнула слепым глазом Окаянная церковь: не уйдешь, мол.
– Да что б тебя! – выругался Павел и, вытерев вспотевший лоб, добавил крепкое словечко.
Вечер замешивал акварельные сумерки. Сырость гладила по спине лягушачьей лапкой, и ноги начали ощутимо подмерзать.