Она хорошо знала, что я был из тех, для кого преподношение сюрпризов являлось делом обыденным.
Поэтому мама повернулась ко мне и спросила, как делают обычно одни женщины в присутствии других, чтобы из солидарности взять на себя часть чужой ответственности:
— Артур, вы с Сашей Толика сегодня не видели?
По привычке помотав головой, я так же заученно принялся осмысливать существо вопроса. Моей маме было известно, что «два этих действа он производит, как правило, в последовательности, обратной здравому смыслу». Так говорила она отцу.
Поэтому мама присела, внимательно посмотрела мне в глаза и четко, едва ли не по слогам, спросила:
— Артур, вы видели сегодня Толика?
— Нет.
Мы с Сашкой весь день нарушали запреты, введенные взрослыми на время присутствия в городе цыган: ездили на рыбалку и купались. Одно только упоминание этого факта помогло бы обеим мамам обрести веру в мои слова. Правда исключала саму возможность нахождения рядом с нами Толика, до сих пор не преступившего ни единого запрета.
Но я решил утаить страшную истину, сообщив безобидную:
— Толика мы не видели. — Говоря это, я старался выдержать тон, избранный мамой.
— Он не обманывает, — грустно сказала она, вставая с колен. — А как давно вы его потеряли? — Этот вопрос адресовался уже не мне.
— Утром. Он пошел в кино. Его до сих пор нет.
Слезы взрослых, если это не мама, никогда не производили на меня впечатления. Я просто переставал веселиться, и то потому, что того требовали, как я догадывался, правила приличия. А все оттого, думается, что фантазии мои не могли представить тех бедствий, которые заставили бы взрослых плакать. Коленка, ушибленная при падении с велосипеда, запрет на сладкое и игру на улице — это понятно. Тут разрыдается кто угодно. Но мне трудно было вообразить маму Толика, упавшую с велосипеда. Совсем уж невозможно было додуматься до того, что ей кто-то запретил брать из буфета конфеты.
Мама обняла женщину и ввела ее в квартиру.
— Пойду? — спросил я.
Мне нужно было закончить одно дело.
— Подожди, — велела мама и направилась к сифону, стоявшему на столе.
Это было уже совсем некстати. Отец принес из леса, где тренировал лыжников, банку земляники. Ягоды только что были вымыты и залиты молоком. Это оказался тот самый редкий случай, когда я рвался к столу.
Появление мамы Толика противоречило поведению взрослых в принципе. Когда я имел десять веских причин, чтобы не есть, меня заставляли это делать. Когда же я стремлюсь к тарелке, меня к ней не подпускают. Ну какая разница, что в ней ягода, а не мясо?
«Это тоже еда», — всегда говорила бабушка из большого города, которую мама не раз заставала врасплох в тот момент, когда она набивала мои карманы карамелью.
Налив полный стакан, мама вернулась и подала его гостье.
— Спасибо, — сказала мама Толика.
— Эти цыгане… — робко начала моя мама, не думая продолжать.
— Мы у них искали. Толика там нет. Они такие странные, но мы обошли весь их табор.
Да, цыгане и вправду странные люди. Зная, что им ничего не дадут, они все равно ходят и просят.
Однажды, улучив момент, я откликнулся на их просьбу. Увидев в окне трех цыганок, забредших в наш двор, я стащил из трюмо початую пачку сигарет «Шипка», позабытую каким-то гостем, и под предлогом проверить, накачаны ли шины велосипеда, выбежал на улицу.
В то лето жара словно поклялась задушить наш город. Самым уютным местом вне квартиры был подъезд, погруженный в вечный сумрак, не зависящий от времени суток. Но прохлада, пахнущая старым деревом, умиротворяла лишь на мгновение. Улица тут же слизывала с кожи аромат дерева и пропитывала ее запахом кленов. Зажмурившись, я выбежал и бросился вослед цыганкам, уходящим со двора с пустыми руками.
— Тетенька! — крикнул я женщине в цветастой юбке, которая последней покидала негостеприимную территорию. — Вам это нужно?
Я не был уверен, что цыганкам требуются сигареты, но думал, что у них, в конце концов, есть свои мужчины. Раз цыганки ходят по дворам и просят, следовательно, у их отцов, братьев и мужей дела обстоят не очень. Пусть эта цыганка передаст пачку кому-нибудь из них. Ей же не трудно это сделать.
Она присела и приняла сигареты, без удивления глядя на меня. Мое предложение застало ее в тот момент, когда маска жалобной мольбы сходила с ее лица. Я неприятно поразился этому процессу. Сейчас эта женщина уже ничем не вызывала жалости. Мне показалось, что в глазах ее промелькнула досада.
Если бы кто-то в этот момент попросил меня об этом, то я не сумел бы объяснить свое неприятное чувство. Где-то глубоко внутри себя я понимал, что просящий, страдающий человек после отказа может испытать отчаяние, разочарование, огорчение. Но он никогда не почувствует досаду.
Хрупкая, еще ни разу по большому счету не обманутая детская душа моя запротестовала. Я чувствовал, что нахожусь в центре процесса, недоступного моему пониманию, чувствовал, что непригоден для участия в нем. Однако передо мной были люди взрослые, и они этот процесс не останавливали. Легкое чувство суеты овладело мной. Точно такое же возникало при приближении любой чужой или бродячей собаки.