Мельгунов пришепётывал, низко наклонялся над листом и откидывал голову, обнажая длинную, тонкую шею с кадыком, отчего похож был на пьющего гуся.
— Оный Цедеркрейц за оную гарантию выплатил вам пять тысяч червонных. Признаёте это?
— Ложь.
— Верное есть свидетельство.
— Какое? От кого?
— Прислано нынче. От нашего посла в Швеции.
Напор смутил Мельгунова, обронил лишнее.
— То-то и есть, что нынче, — ухватился князь. — Два года прошло… Пошто раньше молчал Головкин? Нынче собирает небылицы… Чем докажет?
— Пишет — донёс честный человек. Доброжелатель российской короны.
— Прозванье ветром сдуло… Голословно, фальшиво, господин мой. Почитаю за ничто. Сами знаете, в ту пору шведы меняли курс, поворачивали к ганноверскому союзу — с тем мотивом, будто мы им опасны. Резон был чрезвычайный у её величества, у Совета — обнадёжить шведов, того же Цедеркрейца. Я другой дипломатии, для своей корысти, не чинил. Это мы тратились, ублажали Цедеркрейца.
— Стало быть, отрицаете?
— И потешаюсь. Сущая ведь нелепость.
Записано. Мельгунов сам видит шаткость обвинения, по обязанности хмурит чело, перекладывая бумаги.
— Тут ещё есть. Со шведской стороны вам говорено было, чтобы им вернуть Ригу, Ревель. А вам быть в шведской империи королём Ингрии. И Ревель обещали вам…
— Я их не просил.
— На Верховном совете о сём рассуждали… Имели сомнение, почему именно вам сии авансы делались, — неспроста же. Правдоподобно, князь Меншиков мог предоставить повод. Что скажете?
— Удивляюсь, господин мой. Ингрия наша, Рига и Ревель не отданы обратно. О чём речь?
— Явлено разными лицами, что светлейший князь имел тайную коришпонденцию с иностранными державами и тайные консилии у себя в доме. Велено вас предупредить: если не изволите ответить правдиво, а правда сыщется, то весьма повредите себе.
— Были консилии, была коришпонденция, токмо по воле её величества и по долгу моего служения отечеству. Верховному совету докладывалось, да память вдруг укоротило господам советникам. Для своего интереса никаких консилий, никакой коришпонденции не было. Я в здравом уме всемогущим Богом готов поклясться.
Произнёс торжественно. Вопрос таковой предвидел. Провёл ладонью по горячему лбу, улыбнулся почти дружески.
— Дозвольте начистоту, Пётр Наумыч, как между благородными людьми. Я ведь не рыжий с балагана, прогнали да промолчали… Европа любопытствует — что приключилось? Это Иван Грозный башки рубил и вину не сказывал. Про меня надобно объявить. Манифеста царского не было ведь?
— Не было.
— За тем-то вы и пожаловали. В гистории примеров много — сместят неугодного правителя и давай чернить, чтобы себя-то обелить. Всех собак вешают. В петлю Меншикова яко государственного изменника — вот славно! Я не о себе скорблю. Мне лучше умереть, чем видеть упадок России, забвение дел, начатых Петром Великим.
— Упаси Бог от этого.
— К тому идёт. Можете положить на бумагу мои слова.
Строптив оказался подследственный, Мельгунов беспокойно заёрзал, повертел перо.
— Сие писать негоже.
С этого дня вошли в обычай разговоры приватные, без протокола. Не раз Данилыч — за едой или шахматами, — пытливо сощурившись, иронизировал:
— Правда-то, кажись, не нужна ныне.
— Допустимо и так сказать, — отвечал Мельгунов добродушно. — Сколько голов, столько и умов. Я-то чин малый, подневольный.
И поди разбери — соглашается он внутренне или ждёт дальнейших откровений супротивника. Иногда во время сих бесед Плещеев стоял за дверью, подслушивал, дабы в подходящем случае фигурировать свидетелем. О том украдкой поведал Данилычу Пырский, хотя и сам очутился в немилости у эмиссаров. Опросили слуг, обнаружили его незаконный профит. Капитан увозил в своё сельцо пшеницу из княжеского амбара, сено, телят, щенков.
Эмиссары припугнули начальника караула, заставили ужесточить режим, письма пропускать с отбором, за каждым шагом опальных следить неусыпно.
— Я чин подневольный, — повторял Мельгунов.
Из разговоров приватных выплыло — в Москве, где состоялась коронация Петра Второго, ходило, переписывалось подмётное письмо, автор коего сетовал — зачем-де сослали Меншикова. Без него управление государством расстроилось, и надлежит несправедливо обиженного вернуть, иначе дела пойдут ещё хуже. Писал не холоп какой-нибудь, а грамотей. Царю сей казус испортил настроение.
«Не оттого ли нашествие контролёров среди зимы, новые строгости», — размышлял князь. Спросил мнение Мельгунова. Тот прошепелявил своё обычное:
— Можно и так сказать.
Плохая услуга, грамотей молод, поди, пылок вроде Горошка. Где теперь адъютант? С другой стороны — приятно… Есть же истинные слуги отечества. Поделился известием с Дарьей, непрестанно горевавшей.
— Не забыли меня… Беснуется Петрушка… Ничего, найдётся узда на него. Вот скинут Остермана… Вишь, охромело царство.
Безутешна княгиня. Уж и рукоделье прочь. Стонет, призывает костлявую с косой, а то упрекает, зрит суд Господний.
— Смирился бы да покаялся… Экая гордость в тебе! Гордых Бог наказывает.
— Он один без греха, матушка. В чём мне каяться? Я Петрушку обламывал, вот у кого гордость от рожденья, царь Ирод растёт. Самодурство владык проклятое.