— Дай срок!
Вспоминая неудачу, Данилыч пришёл в неистовство. С Пашкой мир невозможен, он козни строит, задирает первый, ядом брызжет.
— Вижу, — Варвара покачала головой с грустью. — Вижу, каков мир у вас. До первой драки. А Катерина… Каково бедной, между двух огней! Умна ведь баба-то… Она и тебя выручает, а то прёшь напролом. Надорвёшься… Нынче другое требуется.
— Чего другое?
— Рафинэ [41].
Сощурилась, будто нитку в иголку вдела. Искорки в тёмно-серых запавших глазах. Спросила, знает ли пресветлый, что значит рафинэ. Он отмахнулся. Солдат он, груб, прощенья просит — не рафинирован.
— Самодержица… Миротворица… решила быть доброй со всеми, блаженная Екатерина.
— Дай-то Бог!
— Возомнила о себе…
Гвардейцы в то утро под окнами дворца голосили — отец наш умер, мать наша жива. Вот и смутили бабу… Забыла, как супруг её, великий царь поступал.
— Палку кто-то должен взять, милая. Без палки нельзя, слабого правителя в грош не ставят. Речено ведь — презренье подданных опаснее, чем ненависть.
Мудрость этой сентенции, услышанной давно, в пьяной компании, поражает князя. Участник трудов и борений Петра, он вынес убеждение — доброе, справедливое достигается лишь понужденьем. Люди, ведомые твёрдо, грозно, славят монарха, лобызают палку, которая бьёт их и учит.
— Кабы мы с государем разлюбезно да рафинэ… Где бы мы были? В сырой земле, миленькая… Стрельцы бунтовали, ты ещё сопливая была… Как с ними, скажи! Может, рафинэ?
Данилыч вскочил. Пожалуй, довольно.
— Сажай Марью за французский, — напомнил он, уходя.
Царь и камрат словно мясники — сапоги в крови, штаны, рубахи… Лужи кровищи. Два десятка злодеев прикончил Алексашка, рубя наперегонки с царём. И бояр бы этих — бородами отделались…
Отчего вспыхнуло вдруг зрелище стрелецкой казни [42], стародавнее? Пашка распалил. И он на плахе, ничком, в ряду приговорённых.
Дождётся Пашка…
«Печаль кровь густит и в своём движении останавливает и лёхкое запирает, а сердитование кровь в своём движении горячит. И ежели кровь есть густа и жилы суть заперты, то весьма надлежит опасаться такой болезни».
Совет докторов затвержён, беречься надо — хоть для того, по крайности, чтобы пережить побольше завистников. Не выносят люди чужого успеха, чужого богатства — оттого и хулят, сеют клевету, пытаются уничтожить. Человек есть не токмо ложь — сосуд пакости всяческой.
Полтора часа нежился в мыльне. Глотал, врачуя нервы, растёртый рог горного козла безоара. Смотрел из окна на Зимний — ехать завтра, жалобиться?
Сама позовёт.
Уединился в своих покоях. Дурное настроение он прячет, Дарья толкнулась — прогнал, сославшись на дела.
Прошёл в Ореховую.
Состязаясь с Петергофом, где кабинет царя отделан дубом, князь избрал дерево не менее ценное. Ореховая мелькает то и дело на страницах «Повседневной записки» — хозяин отдыхает в гостиной, «бавится в шахматы», предаётся размышлениям, обсуждает вопросы особо важные с персонами значительными. Частыми гостями были Пётр и Екатерина, а когда царица навещала Меншиковых одна, ей, сластёне, накрывали в Ореховой «конфетный стол».
Удостоит ли снова?
Пётр любовался видом из окон на запад и юго-восток. Петербург — его детище, его парадиз [43]— открывался почти весь: крепость Петра и Павла, маковки Троицкой церкви за ней, на главной площади столицы, а на том берегу, напротив, во дворе Адмиралтейства строились, оснащались фрегаты, галеры, линейные многопушечные великаны. Скользя вверх по течению реки, за Зимним, Царицыным лугом, царским домом в Летнем саду, взор достигает Литейного двора, дымящего на горизонте, а обратившись на запад, охватывает устье Невы, морскую гладь, корабли, корабли…
Широта и ясность панорамы снаружи, внутри же переливы коричневых, солнечных тонов на ореховых панелях, струйки золота, взбегающие по тёмным пилястрам, лепные мазки коринфского ордера, их венчающие, — декор дворцовый и вместе укромная благость часовни. Она и есть место священное для князя — эта комната, ибо в ней, более чем где-либо в доме, ощутимо присутствие Петра. Шахматные фигуры — янтарные на янтарной доске — хранят тепло его рук.
Портрет, помещённый здесь, писан в Голландии, латы на молодом царе тяжелы, нелепы — заартачился художник, противна была этикету рубаха плотника в пятнах смолы. И видятся светлейшему другие рубахи, взлохмаченные головы, ватага отчаянных русских и он сам. Весело жили, дружно, одной семьёй.
Куда это делось?
Снял пешку, сжал её в горсти, соприкасаясь с ушедшим и неразлучным.
Рассуди, государь!
Ошибётся твоя супруга. Неужели дозволено будет Пашке язвить, интриговать, порочить? Возрадуются Долгорукие, Голицыны, напустят ревизоров. Числили долгов на миллион, рыщут, слыхать, насчитали уже полтора. Множится у них в глазах.
Опять вызовут на допрос? Опять начнут теребить — подай да подай оправданье, да чтоб по всей форме. Где их взять? Великий государь расписок не требовал.
Его воля была — сотворить из пирожника князя. Божье — Богови, кесарево — кесарю, князю — княжеское. Или в рубище, в лаптях оставить его?