Читаем Именинник полностью

     В злобинском доме происходила та скрытая семейная драма, какими полно наше тревожное время. Анна Ивановна наотрез объявила мужу, что жить с ним не будет и навсегда уходит из дому. Это известие сначала ошеломило Марфу Петровну, а потом она приняла сторону зятя и напала на дочь с особенным раскольничьим ожесточением и даже бросалась на нее с кулаками. Сам Куткевич пробовал несколько тонов: уговаривал жену, грозил ей и даже плакал.   -- Понимаете ли вы, что я жить не могу больше с вами...-- коротко объясняла Анна Ивановна.-- У нас противоположные вкусы, потребности и мысли.   -- Ты влюблена в кого-нибудь?..-- догадывался Куткевич..   -- Это мое дело... В качестве оскорбленного мужа, вы можете меня стрелять, резать и водворять на место жительства этапным путем... Мы никогда не понимали друг друга и не поймем...   -- Я тебя лишу наследства,-- кричала Марфа Петровна.   -- Мне ничего не нужно.   -- Прокляну!   -- Это дело ваше.   -- Куда же ты уходишь?..   -- Я?.. В народные учительницы.   За Анной Ивановной, конечно, следили, караулили ее каждый шаг и донимали по мелочам, но она была спокойна, как всегда, и только в крайних случаях запиралась на ключ в своей комнате или уходила к Прасковье Львовне. Имя Сажина скоро всплыло наружу и стало повторяться на все лады, особенно Марфой Петровной, которая впадала в какое-то бешеное состояние. Куткевич принял огорченный вид напрасной жертвы и запирался в своем кабинете, где, в качестве обиженного, напивался пьяным. К жене он стал относиться с затаенной злобой, хотя ел по-прежнему прекрасно. Вся эта комедия вызывала в душе Анны Ивановны гадливое чувство и органическое отвращение, которое не знает пощады. Она удивлялась самой себе, что могла жить в этой обстановке, где все -- фальшь, ложь и обман.   -- Мама, вы напрасно огорчаетесь,-- говорила, она матери:-- господин Куткевич останется с вами и будет полезен в ваших делах. Можете даже открыть ссудную кассу...   -- И будем жить, а ты ступай к тому...   Завертывавший на минутку Пружинкин имел самый жалкий вид и покорно выслушивал ядовитую брань Марфы Петровны, сыпавшуюся на него градом. Улучив минутку, он шопотом докладывал Анне Ивановне:   -- А Павел-то Васильевич все собираются куда-то... Книжки свои укладывают, бумаги сбирают, настоящее землетрясение. И Окунева с Корольковым порешили-с... Те было по-старому к нему, а у Павла Васильевича уж свое на уме. Встрепенулись, как орел...   О сути дела Пружинкин ничего не знал, хотя имел все основания догадываться. Он с особенной пытливостью останавливался на выражении лица Анны Ивановны и угнетенно вздыхал, придавленный своими тайными "теребиловскими" соображениями. У старика даже навертывались слезы при мысли, что вот Павел Васильевич -- возьмут да и уедут...   Но домашние неприятности и передряги не так страшили Анну Ивановну, как встреча с Сажиным. Ею овладевал непреодолимый страх за него, и она успокаивалась только в его присутствии. Порыв энергии, подхвативший его, сменялся иногда припадками малодушия и сомнений. Раз, когда они сидели вдвоем в гостиной Глюкозовых, Сажин взял Анну Ивановну за руку и проговорил:   -- Знаете, какое у меня общее чувство?.. Мне кажется, что все это творится во сне... На самого себя я начинаю смотреть как-то со стороны. Да... Иногда делается даже неловко.   -- Я, испытываю нечто подобное...   -- И вам не бывает страшно?..   -- Нет... то-есть, как сказать...   -- Понимаю: у вас есть достаточное количество отрезвляющих обстоятельств... Приходится отстаивать себя, а у меня вся работа происходит внутри и не имеет никакого внешнего регулятора. Так, я недавно сижу у себя в кабинете, задумался, и вдруг вижу и вас и себя: это не галлюцинация, а что-то неуловимое. И я уверен, что действительно видел самого себя... Вот этот взгляд со стороны и перепугал меня... В самом деле, то чувство, которое соединяет людей,-- святое чувство, и его можно провести через всю органическую природу. И мне казалось, что я вижу вашу душу со всей чистотой помыслов, со здоровой честностью и могучим чувством. Да... Дальше мне казалось, что вы, делая решительный житейский шаг, не отдаете себе отчета в нем. Всякий человек имеет право дышать, свободно двигаться и любить... Но жизнь сложилась для вас самым неблагоприятным образом, заставляя нарастать неудовлетворенное чувство с болезненной силой. Вот где разгадка того, что вы пришли тогда ко мне, больному, а потом в сад... одним словом, вы обманываете самое себя и обманываете совершенно серьезно.   -- Это фантазия, конечно?   -- Дайте мне кончить. Так вот все это я и видел, и мне сделалось страшно, что может наступить день, когда вы проснетесь и увидите свою последнюю ошибку. Позвольте, позвольте... Прасковья Львовна говорит то же самое, но только в более общих чертах. Хорошо... Мне сделалось тяжело, и тяжело не за себя, а за вас. Признаюсь, что потом явились соображения эгоистического склада: я опять один, брошенный, забытый и т. д.   -- Вы просто больны, Павел Васильевич...   -- Ах, не прерывайте!..-- заметил Сажин и даже поморщился,-- он и сейчас говорил о себе и Анне Ивановне, как о чем-то постороннем и далеком.-- Мне сделалось жаль себя... Только человек начал подниматься на ноги, и вдруг барометр падает -- спасения нет. Хорошо... Но тут мне пришла такая мысль, которая заставила похолодеть. Мне показалось, что я, тот другой я, которого я наблюдал, не любит вас. Он поддался этому чувству и увлекся. Но в нем, в глубине его души, я видел ужаснувшую меня пустоту: ему нечем было ответить на святое и могучее чувство. Притча о погибшей и возвращенной овце хороша, но здесь она неуместна. Да, именно здесь нужен высокий подъем всех сил, а главное -- чистая, великая в своей простоте душа... Я не умею передать вам все это в той мере, как видел тогда, но я ужаснулся, точно совершал святотатство... Сами люди исчезли из поля зрения, а оставалось то общее и великое, что было до нас и что переживет всех нас. А я, наблюдавший все это, сознавал, что еще никогда так не любил вас, как в этот момент, потому что чувствовал самого себя лучшим, чем был прежде, и готов был молиться на вас... Не правда ли как все это походит на горячечный бред: и любит, и не любит, и какой-то нелепый страх...   Такой разговор повторился, и Анна Ивановна убедилась, что эти рассуждения составляют только признак общего ненормального состояния. Сажину нужен был отдых и покой прежде всего, а потом все это пройдет. Прасковья Львовна замечала то же самое и торопила отъездом -- куда? -- это решительно все равно. Сажин не возражал против такого решения и соглашался на все. Он чувствовал себя несправедливо-счастливым и покорялся. Встречи и разговоры с Анной Ивановной попрежнему происходили у Глюкозовых. Она приходила сюда такая счастливая, ласковая и встречала Сажина таким покорным взглядом...   -- Что это они какие странные? -- спрашивал жену доктор Глюкозов, обративший, наконец, внимание на своих гостей.   -- А кто их разберет...-- уклончиво отвечала Прасковья Львовна, слишком занятая своими собственными делами, чтобы обращать еще внимание на мужа.   -- Можно со стороны подумать, что они влюблены.   -- Я этого не замечаю.   Впрочем, сомневавшегося доктора успокоил о. Евграф, который тоже ничего особенного не замечал, как и Прасковья Львовна.   Назначен был и день отъезда. Вида на жительство Куткевич жене не выдал, поэтому Сажин решил провести первое время у одного старого знакомого, который жил в Пятигорске, а там начать процесс. Это обстоятельство придало ему сил, как всякая борьба. О, он добьется своего, и Анна Ивановна будет свободна! Бодрое и хорошее настроение не оставляло его до последнего момента.   Накануне отъезда Окунев и Корольков сидели в кабинете Сажина за полночь и толковали о разных посторонних материях. Сажин говорил с оживлением настроил планы будущего. Пружинкин скромно слушал его, сидя в уголке, и тяжело вздыхал.   -- Я уезжаю не надолго, самое большее на год,-- повторял Сажин несколько раз с особенной уверенностью.-- А потом обязательно вернусь сюда... Необходимо встряхнуться.   -- Такие комбинации есть даже в механике,-- философствовал Окунев, шагая по кабинету.   По плану отъезда Сажин и Анна Ивановна должны были явиться утром к Глюкозовым, где их уже будут ждать лошади. Прасковья Львовна почти не спала всю ночь, ожидая этого момента, и встала чуть свет. День выдался серенький, с накрапывавшим дождем -- для отъезда примета хорошая. К восьми часам она испытывала лихорадку и для успокоения выпила даже рюмку коньяку. В девять ровно приехала Анна Ивановна, уходившая навсегда из родительского гнезда, в чем была.   -- Где Павел Васильич?-- кинулась к ней Прасковья Львовна.   -- Я столько же знаю, как и вы...   -- Однако это странно!..   Анна Ивановна присела в гостиной, не снимая шляпы и перчаток, а Прасковья Львовна послала какого-то больничного солдата к Сажину узнать, что и как. Но этого посланца предупредил Пружинкин, летевший в больницу на извозчике. На старике лица не было.   -- Что случилось?..   Он не мог говорить от волнения и молча подал Анне Ивановне узенький конверт с запиской. Сажин писал:   "В последний раз простите меня, дорогая Аня... Схожу со сцены, потому что так нужно. Когда-нибудь вы поймете меня... Я там, откуда нет возврата. Ваш "именинник".   Сажин в это утро застрелился. Он совсем был готов отправиться в путь и даже оделся по-дорожному, а потом присел к столу, написал записку и попросил Пружинкина свезти ее Анне Ивановне сейчас же. Когда Пружинкин надевал в передней калоши, в сажинском кабинете раздался роковой выстрел.   -- Эх, Павел Васильич, Павел Васильич, немножко бы подождать! -- повторял несколько дней неутешный Пружинкин, оплакивавший своего патрона искренними слезами.-- Эх, Павел Васильич...  

Перейти на страницу:

Похожие книги