— Вы насилие приемлете? Как государственную функцию.
— Я насилие не приемлю, но признаю его неизбежность. Как вам сказать… вот человек ест мясо, а выпивать с убойщиком скота не станет. Вы мне скажете: «В этом есть лицемерие». Ну, хорошо, есть. Но я с работником бойни все равно за стол не сяду.
— У Анатолия Мариенгофа есть такое высказывание: «Я готов сражаться с пролетариатом на одних баррикадах, но завтракать буду в разных кофейнях».
— Не читал. Повторил случайно. Понимаете, я признаю за властью право на насилие. Ну и что? Я не пойду при этом в менты работать.
— Сейчас много говорят о необходимости в России жесткой централизованной власти. Вы как на это смотрите?
— Грубо говоря, есть идея пиночетовского правления в России. Она бродит в умах, но боюсь, что в нашей стране это приобрело бы совершенно иную форму и ужасную окраску. Российского Пиночета я как-то боюсь. Ведь в чем разница? Настоящий Пиночет, покойник, учился в Вест-Пойнте, а русский Пиночет — в лучшем случае в Военно-политической Академии имени Ленина. Большая разница. Прошлое никуда еще не делось. Вам оно кажется почти уже несуществующим, но здесь старики правы — прошлое с нами и еще долго будет самовоспроизводиться, пока не затихнет.
— Давайте я вам пошлый вопрос задам: русский народ — он какой? Есть определяющие его черты?
— Господи, какой он, русский народ, пыталась понять вся русская философия и литература — и не поняли. А мы должны сказать. Потом, что бы я ни сказал, меня ткнут как инородца. Хотя инородец я только по геббельсовской классификации. А по вере я никак не инороден. По воспитанию, по культуре — абсолютно русский. И так далее. Тем не менее всякое высказывание о народе рискованно с моей стороны. Но с другой стороны — плевал я. Поскольку отношу себя именно к русскому народу. Понять его очень сложно. Знаете что… Я бы согласился с Федором Михайловичем Достоевским: народ чрезвычайно отзывчивый — в первоначальном значении этого слова: не добрый и весь из себя хороший, а легко отзывающийся на внешнее влияние. Русский народ восприимчивый. Самый поверхностный пример: наши яппи куда круче, чем те яппи, с которых все начиналось там. И что ни возьми — у нас получается очень круто и сильно. Восприимчивый народ — потому что молодой.
— Тысяча лет — молодой?
— Ну, тысяча лет. А европейцы сформировались куда раньше.
— Не согласен, что раньше, как минимум — одновременно, но спорить не буду.
— Вы посмотрите, петровские реформы. Я не говорю о том, какими методами они делались. Они не доведены до конца, они приобрели отчасти уродливую форму — но это единственная страна, которая была Византией, разом перестала ею быть и стала какой-никакой, но Европой. Русский народ очень быстро меняется, буквально на глазах. И его, как всякую стремительно меняющуюся субстанцию, очень трудно поймать. Был такой — сразу стал иной. Как он изменился в 1917 году? «Это другой народ», — говорили люди, которые его тогда видели. Это не мое мнение. Но он действительно тогда изменился в мгновение! А как изменился русский народ в девяностые годы? Это другие люди! А русский народ начала XIX века и русский народ XVI-XVII веков? Это разные народы! Все время меняются! На моих глазах менялись. Я сейчас живу среди других людей — они совершенно не те, среди которых я жил тридцать лет назад.
— Как вы расцениваете состояние сегодняшней российской литературы? Она адекватна своим предыдущим воплощениям — XIX веку, к примеру?
— Думаю, адекватна. На мой взгляд — все удивляются, когда я так говорю, — лучше, чем сейчас, литература не жила. Были писатели лучше, были много лучше, но литература как процесс, как явление живет сейчас лучше не бывает. Я не говорю про социальную составляющую — я говорю про ее состояние.
— А как живет русский писатель в глубинке?
— Нет, я повторяю: я имею в виду ее состояние. Смотрите, какая она: разнообразная, мощная…
— Вы так думаете? Мощная?