Поздние отростки модерна, оказавшиеся гораздо более живучими, чем сам модернизм, открыли наконец путь самотворчеству: как отделать свои стены, пол и потолок. Квартиры обрастали деталями, как детский конструктор. Масса фирм боролась за монополию на производство деталей. Предлагались самые разнообразные панели всех возможных расцветок, особые («только у нас!») подвески и навески. А между ними — все те же огромные буквы и новые пепельницы для отдельных купе.
— Заходи, — сказала Крис и, взглянув на принесенную Ребеккой бутылку, вздохнула: — Вот только бокалы у нас все побились.
В квартире было прибрано так, как будто вечеринка должна была начаться сегодня. Они уселись на толстый махровый ковер на полу, и Ребекка разлила вино в нашедшуюся посуду.
Встреча не была неприятной.
Ребекка спросила о Юлиусе:
— Ты любила его?
— Ну, почти да, я думаю. Но от дружбы все равно было никуда не деться.
— Так у него было со всеми.
Она поняла, что вышло неуклюже, и попыталась объяснить:
— Это он так понимал дружбу.
— Ну. А ты?
Крис сказала это так легко, что Ребекка поняла: ей предлагают быть с ними заодно и ждут от нее того же. То есть больше говорить не о чем. Поэтому она не могла ответить: «Я тоже».
Тем более что это была бы неправда.
Ответила с усмешкой, но без злости:
— Ой, да ладно.
— О чем ни спросишь, все не по тебе.
Ребекка понимала, что Крис нашла бы, что сказать, чтобы задеть ее. И что тогда? Обмен репликами уже показывал, доказывал, что это всего лишь перемирие. Нужны были веские слова. И они нашлись.
— Во всяком случае, ты не возражаешь.
— Я и не возражаю, — ответила Ребекка в тон ей.
— А теперь вот тебе доказательство. — Крис медленно подняла сжатую в кулак руку, поднеся ее к лицу Ребекки, а потом расправив пальцы: — Видишь рану? — И подмигнула, помахав указательным пальцем у нее перед носом.
Ребекка наконец поняла, что все сказанное ей на руку.
— Нет, на самом деле с Юлиусом все было не совсем так. Я, конечно, даже не пыталась разговаривать с ним об этом. Хотя однажды попробовала, но он не понял, чего я хочу, а я просто не нашла нужных слов. Нет, тогда он действительно меня просто не понял.
— Дурак, что ли?
— Он просто не любил думать. Становился жутко деловым, когда ему вдруг что-то светило, то есть появлялась работа, где он надеялся прославиться. Но все эти работы были мелкими, побочными, там славы не заработаешь. Ну, не вышло, и тогда он делал все, чтобы понравиться, и подлизывался к дуракам. И терпел брань, которой они вознаграждали его за работу. Он был слишком терпелив… или скорее слишком ленив, чтобы реагировать на брань и даже на самые страшные угрозы.
Ребекка рассуждала о Юлиусе, как учитель перед школьниками, подозревая, что Крис самой это давно все известно. Интересно, откуда? Да и самой Ребекке известно ли о нем вообще хоть что-нибудь?
Крис задала Ребекке вопрос как бы от лица Юлиуса:
— Если ты меня не любишь, то бросить меня — что, гордости не хватает?
— Так ведь он сам только и ждал, чтобы его бросили. Нет, даже не так. Он жил, как собака, которой дают корм, и она довольна, а не дают, так что поделаешь.
— Собаки хотя бы слушаются своих хозяев.
— Ну, он всегда вносил свою долю за квартиру, без всяких отговорок и никогда не проверяя моих счетов.
— А ты хотела от него чего-то еще? — Вопрос прозвучал так, что было неясно, имелся ли в виду бюджет или секс.
— Мы с ним и спорили-то только о музыке, стоящая она или не стоящая, когда слушали. Я знаю, что споры о музыке были для меня поводом уйти от разговоров на другие темы. Хотя я была не против разговоров. Музыка была для меня вроде оружия: если не с кем воевать, то таскать его с собой — ненужная тяжесть.
Я не то чтобы скептик. Но призывать его к ответу было безнадежно, все равно что писать письмо, которое он прочтет неизвестно когда и неизвестно в каком настроении, которого я не могу ни угадать, ни предвидеть. Хотя иногда бывало, что он отвечал.
— А я написала ему на голубом, таком тоненьком листке бумаги, и нарисовала по краям срубленные тополя. Но только свое имя.
Писать о вещах, которых не чувствуешь, трудно. Можно подбирать слова, всякие там обороты и грамотно составлять их. Но это выйдет слишком продуманно. А когда говоришь, то за словами следуют ощущения, принося такое же облегчение, как слезы. Непосредственное присутствие другого человека мешает продумывать. Речь утрачивает структуру, и тогда начинается то нелогичное и путаное общение двух существ, которое и рождает доверие.
Я смущаюсь, чтобы дать другому время найти нужные слова. Нахожу нелепые отговорки, чтобы ему было что опровергать. Прикидываюсь дурочкой, чтобы остановить поток его клятв и заверений. Громко дышу, избегая его взгляда, который при этом немедленно мутнеет и добреет. Его голос тогда звучит мягче, улыбка перестает быть ироничной, он доволен. А я сижу перед ним, вся такая неловкая и беспомощная.