Этих бумажек накопилось много. И наконец, я прочитал довольно длинную «экспертизу» Всеволода Вишневского, в которой была охарактеризована моя деятельность, главным образом на кинофабрике Госкино («Мосфильме»), где я допускал на художественном совете антисоветские высказывания и препятствовал прохождению подлинно революционных произведений. В частности, он указывал на то, что именно по моему настоянию был отвергнут сценарий «Мы – русский народ». Написанное, заявлял я, еще не сценарий, а бесформенная патетика. Мое же творчество (это слово было взято в кавычки) представляет собой не более чем ловкое приспособленчество, скрывающее мое истинное лицо. Он приводил примеры, не припомню какие, из моих сценариев и моих выступлений. Многие строчки этой «экспертизы» были густо подчеркнуты красным и синим карандашами. Вслед за Вишневским неожиданно оказались показания Ильи Захаровича Трауберга, удивившие меня. Илью Трауберга, ленинградского кинорежиссера, вызвали в Москву и назначили начальником сценарного отдела нашей кинофабрики, там я с ним и познакомился. Он написал коротко, примерно так: «Знаю С. А. Ермолинского как высококвалифицированного сценариста, отличного работника и не сомневаюсь в его честности». Если припомнить те времена, то это был поступок на редкость благородный, причем поступок человека, никак не связанного со мной дружбой. Перевернув последнюю страничку «дела», я с некоторым недоумением посмотрел на следователя.
– На предыдущих допросах, – сказал я, – моим следователем неоднократно упоминались свидетельства целого ряда лиц. Приводились слова, якобы сказанные мною, в которых я издевался над выборами в Советы («какие выборы, если один кандидат, бери и механически опускай бюллетень»); что известны мои ехидные насмешки над некоторыми деятелями искусства и литературы, которые готовы распластаться, лишь бы по головке погладили, Сталинскую премию выдали; что я глумился над произволом цензуры, и т. д. и т. п. (Добавлю в скобках для читателей этих записок, что я мог высказывать подобные мысли и даже припомнить имена людей, которым или в присутствии которых высказывал их, но промолчу, потому что заодно с доносчиками легче легкого ошельмовать и безвинных людей. Закрываю скобки.)
В Саратове же я подчеркивал другое. На каком основании, говорил я, мой московский следователь утверждал, что на квартире Булгакова происходили антисоветские сборища и я участвовал в них? У него, у следователя, грозился он, имеются показания моих близких друзей и друзей Булгакова, подтверждающие это. Где они?
Новый, саратовский следователь нахмурился. Однако же он и тут ответил мне без обиняков:
– Допускаю, что следствие располагало и такими показаниями, но не все показания, хотя и учитываются, прилагаются к делу.
– Понимаю. «Тайные показания», – сказал я.
Он пропустил мимо ушей это мое замечание и сказал:
– А цензуры у нас нет. Это вы напрасно.
– Понимаю. А как насчет булгаковских сборищ?
– Это отпало, – чуть повысив голос, ответил он.
На этом разговор, скорее беседа, чем допрос, окончился”[86]
.Итак, “тайные показания” в деле были. Но Ермолинскому их, конечно же, не показали. Я их тоже не видела, когда в 1990-е годы читала допросы в архиве ФСБ. Папка была очень тонкая, но по ее сторонам были конверты, тщательно заклеенные. Можно было читать только следственное дело, а доносы, спрятанные там, конечно же, нет.
И только в 2017 году году мне удалось получить в ГАРФе дело по реабилитации Сергея Ермолинского[87]
. Было это непросто, но все-таки оно оказалось у меня в руках. Сначала мне показалось, что все документы мне более-менее знакомы. Был еще большой итоговый допрос прокурора Хорнашова от марта 1941 года. Видимо, утрясали это дело, стараясь свести все, что было. И вот на одной такой итоговой бумажке, приготовленной следователем к заседанию, на обратной стороне постановления я увидела выписанные, видимо, для быстроты ознакомления прокурора – те самые “тайные показания”, на основании которых был произведен арест Ермолинского.Небольшой листок бумаги (см. фото). С одной его стороны напечатано: