Читаем Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде полностью

Антонина Егоровна поселила меня в своей комнатище. Спал я на большом сундуке; жестко было не очень, однако меня удивляло, зачем она стелет мне там: ведь в той же комнате стояла вторая кровать, на которой никто не спал. Может быть, она боялась за матрас? Но "мокруном" я не был, этой детской болезнью не страдал. Еще удивляло и огорчало меня то, что эта женщина кормила меня куда хуже, нежели ела сама. Себе и своему взрослому сыну она варила по утрам яйца, а мне давала только хлеб и вообще держала меня, так сказать, на второй категории. У Антонины Егоровны я все время чувствовал себя голодным и обиженным. К тому же я не мог понять толком, зачем меня от матери переселили к этой жадной женщине.

В комнате стояли мягкие кресла. Большой буфет ломился от посуды. На стене висели синие расписные тарелки. На тумбочке, застланной темно-зеленой бархатной скатертью с бомбошками, торжественно возвышался граммофон с корпусом из красного дерева; его ярко-лиловая блестящая труба казалась мне чудом красоты. Услышать, как он поет, мне так и не довелось: Антонина Егоровна при мне его ни разу не завела. Вся эта обстановка хорошо запомнилась мне отчасти и из-за того, что я все время сидел в комнате: на улице стоял мороз, а ботинки у меня были тесные и плохие.

Этот старый, деревянный, одноэтажный дом строился когда-то для широкой жизни: высокие потолки с лепными узорами; печь, облицованная белым кафелем, с блестящей медной дверцей; высокие окна с большими лиловатыми стеклами, покрытыми чуть заметным радужным налетом. Много позже я узнал, что радужными стекла становятся от старости, а тогда думал, что они сделаны так нарочно, для пущей красы.

Ни в красном углу комнаты, ни вообще в доме я не приметил ни одной иконы, хоть хозяйка была вполне русская. Надо полагать, что она состояла в какой-нибудь секте. Мою тарелку и чашку она мыла в отдельной миске, как это принято у староверов. Куренье считала грехом и часто выговаривала своему сыну: "Опять ты, Василий, грешил, опять на полу нагрезил!" (Нагрезить -- значит насорить, напачкать; это выражение я не раз слышал в Старой Руссе, а больше нигде.)

Сын Антонины Егоровны, живший в соседней комнате, был человек средних лет, с усами. На японской войне он потерял руку, "шимозой оторвало". До революции он служил при торговом складе, а потом пришли времена не торговые. Василий целыми днями сидел, или лежал, или ходил взад-вперед по своей комнате, из дому никуда не выходил, ничего не читал и ничегошеньки не делал. Грязь в его комнате царила страшная. Я в те свои детские годы не очень-то гнался за чистотой, был неряхой изрядным, но берлога Василия и меня отвращала своей захламленностью, а главное -- запахом. Оттуда несло застоявшимся дымом махры, давлеными клопами, нестираным бельем, потом. Все это сливалось в единую плотную взвесь, бьющую в нос как нашатырь.

По вечерам Василий приходил в комнату своей мамаши, -- керосиновая лампа была только одна. За ужином ел он неторопливо, важно, ловко управляясь одной рукой. Антонина же Егоровна поглощала пищу торопливо, с чавканьем, будто ее век не кормили.

Дома меня учили держать себя за столом прилично, ставя в пример взрослых, и мне диким казалось, что пожилой человек ест так непристойно. Много позже я убедился, что нигде так не проявляется душевная тупость, как за столом. Стол -- великий индикатор, и манера есть обнажает манеру жить, причем ни соцпроисхождение, ни образовательный ценз существенной роли здесь не играют. Я знал внешне интеллигентных людей, с которыми страшно сесть за общий стол из-за их жадного чавканья.

За ужином Василий любил поговорить.

-- Кошек-собак, значит, в Питере всех поели, наших старорусских кошек-собак кушать приехали? -- обращался он ко мне во множественном числе и, не дожидаясь ответа, начинал бранить "новый режим". Говорил он туманно, я понимал его из пятого в десятое; должно быть, от долгого пребывания в одиночестве, от отсутствия собеседников он утратил способность выражать мысли четко и доказательно. Свои филиппики заканчивал он каждый раз одним и тем же: "Когда вы там в Питере всех крыс переедите, тогда придут французы и англичане и всех, кого надо, на фонарях развешают!"

Сейчас это может показаться странным: человек стал инвалидом на затеянной Николаем Вторым него кликой нелепой и кровавой японской войне -- и стоял за "старый режим". Но все в те годы было не так-то просто. Быть может, он искренне считал, что пострадал за доброго батюшку-царя.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже