Однажды, еще в давнем детстве, Козырин возвращался на лыжах из леса в деревню, и его в открытом поле застигла метель. Он тогда едва не замерз. И с тех пор не любил метелей — они всегда нагоняли на него непонятную тоску. Когда за окном начинала буянить злая сибирская непогодь, когда стекла дрожали от порывов ветра и по ним соскальзывал сухой колючий снег, Козырину всегда казалось, что его ждет какая-то западня, замаскированная снежной каруселью и свистом ветра. Теперь, вытянувшись на узких нарах в камере, в которой было только одно махонькое зарешеченное оконце, он слушал нудные завывания вьюги и с отчаянием сознавал — вот она и подстерегла, западня. Его обложили, как волка, и куда бы сейчас ни кинулся в надежде найти выход, везде будет натыкаться на отпугивающие красные флажки. Козырин был слишком матерым волчищем, чтобы уйти из облавы незамеченным.
Поднялся с нар, подошел к оконцу. Сухой снег скатывался со стекол, накапливался внизу маленьким сугробиком, а новый порыв ветра его срывал и рассеивал пылью в белой кутерьме. Козырин вздрогнул, как будто снова оказался в открытом поле, застигнутый внезапной метелью: упругий ветер хлестал по лицу, не давал вздохнуть в полную силу, не давал даже крикнуть от отчаяния.
Вспомнилось, как следователь, который приезжал в Крутоярово и теперь вел дело, несколько дней назад неожиданно сказал на допросе: «Вы, Козырин, хуже чумы и оспы. От вас кругом ползет зараза!» Но тут же осекся и замолчал — не положено следователю говорить такие слова. Потом повел допрос дальше, по-прежнему поглядывая чуть насмешливыми глазами. Эти насмешливые глаза выводили Козырина из себя, он начинал злиться, нервничать, все чаще отвечал невпопад, путался и кожей, нутром ощущал, как вокруг него все плотнее и плотнее стягивается кольцо красных флажков. Снова вспомнил следователя, и холодея, признался самому себе, что ему отсюда не вырваться.
Метель не утихала, лупила и лупила по оконцу жесткими, настырными лапами. Где-то погромыхивало железо, и резкий, лающий звук насквозь просекал нудное завывание.
«Один, — тянул Козырин такие же тоскливые, как метель, мысли. — Вот ведь как она, житуха, устроена, стоит только слететь с коня — и уже все проходят мимо».
И вдруг зазвучал где-то совсем рядом, словно за спиной, тихий, спокойный голос Надежды: «Ухожу сейчас, когда ты еще в силе, потому что не хочу уходить потом, когда все от тебя отвернутся…»
Вот и отвернулись, вот и остался он один, в камере, длину которой можно измерить пятью шагами. Один. Впору задрать голову и завыть в голос, как загнанный и обессиленный волк. Надежда… Единственный человек, кто смог бы сейчас успокоить и хоть как-то утешить Козырина. Многое бы он сейчас отдал, чтобы она оказалась рядом. Но сказок в жизни не бывает. Козырин в отчаянии закрывал глаза, видел Надежду, ее печальный взгляд, вспоминал ее теплое, упругое тело и ругался самыми черными словами, какие знал. Саднила ободранная душа и молила, просила, чтобы рядом была еще одна, живая и родная, умеющая понимать чужую боль. Но таковой рядом не было, и не надо тешить себя напрасно — не будет.
Сознавая это, он все больше проникался ненавистью к тем, кто его окружал и с кем он был знаком. Он ненавидел сейчас всех. Перебирал в памяти одного человека за другим и задыхался от злости. Неожиданно среди многих лиц мелькнуло особенно ненавистное — широкоскулое, узкоглазое лицо высокого парня. Агарин. Эх, как же он его недооценил, как смог проморгать!..
Козырин снова лег на узкие, жесткие нары, повернулся лицом к стене и уже в который раз прочитал криво нацарапанное на стене изречение какого-то неграмотного уголовного философа. «В жизни, как в карты, проиграть — пожалуйста, выиграть — фиг». Надпись раздражала Козырина своей тупостью, а сегодня она раздражала особенно, он попытался стереть ее, но надпись была выцарапана на совесть, не поддавалась, только ладонь, которой он шоркал об стену, больно заныла.
Суд над Козыриным проходил в Крутояровском районном Доме культуры. Длился он три дня. И три дня в зале негде было повернуться, люди стояли даже в проходах, стояли часами, и никто не уходил. Было душно, висел постоянный шум от негромких разговоров, от кашля, шарканий ног. Зал то замолкал, вслушиваясь в каждое слово, то начинал гудеть, заглушая говоривших.
На Козырина глядели все, а он не глядел ни на кого. Три дня глядел на свои руки, лежащие на коленях, и даже когда отвечал на вопросы судьи или прокурора, все равно смотрел на руки, чуть приподняв их. Прокурор, заметив это, не удержался, спросил:
— Что же вы, Козырин, на людей не смотрите? Стыдно?