«Что такое любовь? На всем свете ни человек, ни дьявол, ни какая-нибудь иная вещь не внушает мне столько подозрений, сколько любовь, ибо она проникает в душу глубже, неужели прочие чувства. Ничто на свете так не занимает, так не сковывает сердце, как любовь. Поэтому, если не иметь в душе оружия, укрощающего любовь, – эта душа беззащитна и нет ей никакого спасения. И я убежден: если б не Маргаритин соблазн, Дольчин не заслужил бы проклятия, и если б не разнузданное и не распутное житье на Лысом Утесе – многие люди устояли бы перед Дольчиновой мятежной проповедью. И запомни, что я говорю это не только о дурной любви. Ее, разумеется, следует всемерно избегать как дьяволова обольщения… Но я говорю это с великим страхом также и о любви благой, рождающейся меж Богом и человеком, меж ближним и ближним. Часто случается, что двое или трое, мужчины или женщины, любят друг друга самым сердечным образом, и питают невиданную взаимную привязанность, и желают вечно жить в близости. Одни желают, другие в ответ жаждут… Признаюсь тебе, это описанное чувство испытывал и я к таким величайшим женщинам, как Ангела и Клара. Так вот: даже это чувство в определенном смысле было предосудительно, хотя все и вершилось исключительно в воображении и во имя Господне… Дело в том, что даже самая духовная любовь, если не умеешь противостоять и отдаешься ей с жаром, ведет к падению, к потере всяческого понятия… Ах, у любви столько сложностей. Сперва она размягчает душу… Потом изъязвляет… Однако душа, ввергнутая в горячку, в пламя божественной любви, в пещь огненную, где ей вконец истлеть и истончиться, и превратиться в известь, счастлива даже и этой пыткой, даже и этим кровавым мучением…»
«Это и есть благая любовь?»
Убертин погладил меня по голове и я, заглянув ему в лицо, увидел слезы. Наверное, его растрогал мой вопрос. «Да, это бесконечная благая любовь, – и убрал руку с моих плеч. – Но как же трудно, – продолжил он, – как же трудно отличить ее от той, другой… Когда душу рвут демоны соблазна и ты, как человек, повешенный за шею, с заломленными руками и завязанными глазами, повешенный на виселице и все-таки живой, без надежды на помощь, без надежды на поддержку, без надежды на спасение, брошенный в пустоте…»
Теперь лицо его было залито не только слезами, но и ручьями пота. «Ну, уходи, – отрывисто сказал он. – Ты узнал все, что хотел узнать. Тут сонм ангелов, там зев ада. Иди. Благословен Господь». Он снова простерся пред Богоматерью, и до меня донеслись подавленные рыдания. Он молился.
Я не ушел из церкви. Речи Убертина возжгли в душе моей и в чреслах какой-то свирепый огонь. Я ощутил невыразимое волнение. Возможно, по этой причине, и восставая сам не знаю против чего, я отважился в полном одиночестве проникнуть в библиотеку.
Я не могу объяснить, зачем шел туда. Хотелось в одиночку разведать это заклятое место. Я был опьянен мыслью, что смогу совершить подвиг сам, без помощи учителя. Я шел туда так же, как Дольчин в свое время шел на вершину Лысого Утеса.
У меня был при себе фонарь (для чего я захватил его? Может статься, план вылазки заранее, тайно, вызрел в моем уме?). По оссарию я бежал, крепко зажмурившись, и единым духом домчался до второго этажа Храмины, до скриптория.
Видимо, рок распоряжался этим вечером, ибо, пробираясь между столами, я и разглядеть ничего не успел, как уже бросилась в глаза раскрытая на чьем-то столе рукопись. Я сразу заметил заглавие: «Гистория мниха Дульцина, ересиарха». По-моему, это был стол Петра Сант’Альбанского, о котором я и раньше слышал, что он трудится над составлением монументальной истории ересей. После того, что произошло в аббатстве впоследствии, он, конечно, не смог завершить свой труд. Но не будем забегать вперед… Таким образом, было вполне естественно, что на столе оказалась именно эта рукопись. Там были и другие тома на сходные темы, например о патаренах и флагеллантах. Однако я воспринял все это как сверхъестественное знамение, непонятно только какого рода – небесное, либо же дьявольское. И приник к листам, жадно впитывая их содержание. Рассказ был недлинный. Первая часть повторяла со множеством мелких подробностей, ныне мною уже позабытых, то же, что рассказал Убертин. Описывались и многие преступления дольчиниан в ходе войны и обороны крепости, и последняя битва, жесточайшая из всего, что только можно себе вообразить. Но я нашел и такие вещи, о коих Убертин не стал мне рассказывать. И эти вещи были засвидетельствованы человеком, который явно видел все своими глазами и чье воображение ко времени записи еще не успело успокоиться.