«Я хочу видеть, – сказал Вильгельм, – последнюю рукопись из тома, в котором она переплетена вместе с одним арабским текстом, одним сирийским и с латинской переделкой или стихотворным переложением “Киприанова пира”. Я хочу видеть грекоязычную копию, выполненную, скорее всего, арабом или испанцем и найденную тобой, когда ты, числясь одним из помощников Павла Риминийского, добился, чтобы тебя отправили на родину за лучшими Апокалипсисами королевств Леона и Кастилии, за чудесным приданым, которое тебя и прославило в этом аббатстве, после чего ты захватил место библиотекаря, по праву принадлежавшее Алинарду, старшему тебя на десять лет. Я хочу видеть эту греческую копию, переписанную на хлопчатой бумаге, которая тогда была большой редкостью и производилась именно в Силосе, неподалеку от Бургоса, твоего родного города. Я хочу видеть книгу, которую ты, прочитав, увез с собой, так как не хотел допустить, чтоб ее прочитал хоть кто-нибудь еще. Ты спрятал ее здесь, тщательно продумав тайну хранения. Ты не уничтожил ее. Потому что такие люди, как ты не могут уничтожить книгу, а могут только спрятать ее и следить, чтобы никто ее не касался. Я хочу видеть вторую часть “Поэтики” Аристотеля. Ту часть, которая считается утраченной или вовсе не написанной. И которая существует в твоих руках, надо думать, в единственном на свете экземпляре».
«Какой замечательный библиотекарь вышел бы из тебя, Вильгельм, – произнес Хорхе с восхищением, но и с печалью. – Значит, ты знаешь все. Иди сюда. С той стороны стола должен быть табурет. Садись. Вот твоя награда».
Вильгельм сел и поставил рядом лампу, взяв ее у меня. Лицо Хорхе осветилось снизу. Старик поднял книгу, лежавшую перед ним на столе, и протянул Вильгельму. Я узнал переплет: это была та книга, которую я раскрыл в лаборатории и тут же закрыл, посчитав за арабскую рукопись.
«Читай, ну же, листай же, Вильгельм, – настаивал Хорхе. – Ты победил».
Вильгельм глядел на книгу, но не притрагивался к ней. Он вытащил из рясы пару рукавиц. Но это были не обычные рукавицы с открытыми кончиками пальцев, которые он надевал прежде, а другие, снятые с рук убитого Северина. Он медленно приподнял ветхую, истертую крышку переплета. Я подошел ближе и склонился к его плечу. Хорхе своим редкостным слухом уловил мое приближение. И сказал: «Ты тоже тут, мальчик? Я и тебе покажу… Потом…»
Вильгельм быстро пробежал первые листы. «Это арабская рукопись о речениях каких-то глупцов, как говорится в каталоге, – сказал он. – О чем это?»
«А, вздор. Болтовня неверных. Доказывается, что глупцы умеют говорить весьма красно, чтобы одурачивать священников и очаровывать халифов».
«Вторая рукопись сирийская, но в каталоге описана как египетская книжица об алхимии. Почему она сюда приплетена?»
«Это египетское сочинение третьего века нашей эры. Оно перекликается с последующим, но не так опасно, как то. Никто не примет всерьез бредни какого-то африканского алхимика. Он пишет, что мир сотворился от Божьего смеха». Хорхе поднял лицо к потолку и прочитал наизусть, почти не напрягая свою волшебную память – память гениального читателя, сорок лет повторяющего в уме то, что он прочитал, еще обладая зрением: «“Когда Бог засмеялся, родились семь божеств на управление миром; когда захохотал, стал свет; когда снова захохотал, стала вода, а на седьмой день Божьего смеха стала душа…” Чушь. Как и далее идущее сочинение одного из неисчислимых глупцов, толкующих “Вечерю”. Но тебя же не они интересуют».
Вильгельм действительно не задержался на первых рукописях, а поспешил открыть греческий текст. Сразу было видно, что листы сделаны из другого, более мягкого материала. Начало было полуоторвано, поля изъедены, усыпаны бледными пятнышками, которые обычно появляются на книгах от старости и сырости. Вильгельм прочитал первые строки сначала по-гречески, потом перевел на латынь и продолжал читать уже по-латыни с тем, чтобы и я мог следить за начальными рассуждениями роковой книги: